М Е К С И К А Два слова. Моя последняя дорога — Москва, Кениг- сберг (воздух), Берлин, Париж, Сен-Назер, Жижон, Сантандер, Мыс-ла-Коронь (Испания), Гавана (остров Куба), Вера Круц, Мехико-сити, Ларедо (Мексика), Нью-Йорк, Чикаго, Филадельфия, Детройт, Питсбург, Кливленд (Северо-Американские Соединенные Штаты), Гавр, Париж, Берлин, Рига, Москва. Мне необходимо ездить. Обращение с живыми вещами почти заменяет мне чтение книг. Езда хватает сегодняшнего читателя. Вместо выду- манных интересностей о скучных вещах, образов и мета- фор — вещи, интересные сами по себе. Я жил чересчур мало, чтобы выписать правильно и подробно частности. Я жил достаточно мало, чтобы верно дать общее. 18 дней океана. Океан — дело воображения. И на море не видно берегов, и на море волны больше, чем нужны в домашнем обиходе, и на море не знаешь, что под тобой. Но только воображение, что справа нет земли до по- люса и что слева нет земли до полюса, впереди совсем новый, второй свет, а под тобой, быть может, Атланти- да,—только это воображение есть Атлантический океан. Спокойный океан скучен. 18 дней мы ползем, как муха по зеркалу. Хорошо поставленное зрелище было только один раз; уже на обратном пути из Нью-Йорка в Гавр. Сплошной ливень вспенил белый океан, белым заштри- ховал небо, сшил белыми нитками небо и воду. Потом была радуга. Радуга отразилась, замкнулась в океане,— и мы, как циркачи, бросались в радужный обруч. По- том— опять пловучие губки, летучие рыбки, летучие рыбки и опять пловучие губки Сарагоссова моря, а в ред- кие торжественные случаи — фонтаны китов. И все время надоедающая (даже до тошноты) вода и вода. Океан надоедает, а без него скушно. Потом уже долго-долго надо, чтобы гремела вода, чтоб успокаивающе шумела машина, чтоб в такт по- званивали медяшки люков. Пароход «Эспань» 14000 тонн. Пароход маленький, вроде нашего «ГУМ'а». Три класса, две трубы, одно кино, кафе-столовая, библиотека, концертный зал и газета. Газета «Атлантик». Впрочем, паршивая. На первой странице великие люди: Балиев да Шаляпин, в тексте описание отелей (материал, очевидно, заготовленный на берегу) да жиденький столбец новостей — сегодняшнее меню и последнее радио, вроде: «В Марокко все спокой- но». Палуба разукрашена разноцветными фонариками, и всю ночь танцует первый класс с капитанами. Всю ночь наяривает джаз: Маркита, Маркита, Маркита моя! Зачем ты, Маркита, не любишь меня... Классы — самые настоящие. В первом — купцы, фаб- риканты шляп и воротничков, тузы искусства и мона- шенки. Люди странные: турки по национальности, го- ворят только по-английски, живут всегда в Мексике,— представители французских фирм с парагвайскими и аргентинскими паспортами. Это —сегодняшние колони- заторы, мексиканские штучки. Как раньше за грошовые побрякушки спутники и потомки Колумба обирали индейцев, так сейчас за красный галстук, приобщаю- щий негра к европейской цивилизации, на гаванских плантациях сгибают в три погибели краснокожих. Дер- жатся обособленно. В третий и во второй идут только если за хорошенькими девочками. Второй класс — мелкие коммивояжеры, начинающие искусство и стукаю- щая по ремингтонам интеллигенция. Всегда незаметно от боцманов, бочком втираются в палубы первого класса. Станут и стоят, — дескать, чем же я от вас отличаюсь: воротнички на мне те же, манжеты тоже. Но их отли- чают и почти вежливо просят уйти к себе. Третий — начинка трюмов. Ищущие работы из Одесс всего света — боксеры, сыщики, негры. Сами наверх не суются. У заходящих с других клас- сов спрашивают с угрюмой завистью: «Вы с преферанса?» Отсюда подымаются спертый запашище пота и сапожищ, кислая вонь просушиваемых пеленок, скрип гамаков и походных ^кроватей, облепивших всю палубу, зарезан- ный рев детей и шепот почти по-русски урезониваю- щих матерей: «Уймись, ты, киса'нка моя, заплака'н- ная». Первый класс играет в покер и маджонг, второй — в шашки и на гитаре, третий — заворачивает руку за спину, закрывает глаза, сзади хлопают изо всех сил по ладони,— надо угадать, кто хлопнул из всей гурьбы, и узнанный заменяет избиваемого. Советую вузовцам испробовать эту испанскую игру. Первый класс тошнит куда хочет, второй — на тре- тий, а третий — сам на себя. Событий никаких. Ходит телеграфист, орет о встречных пароходах. Мо- жете отправить радио в Европу. А заведующий библиотекой, ввиду малого спроса на книги, занят и другими делами: разносит бумажку с де- сятью цифрами. Внеси 10 франков и запиши фамилию; если цифра пройденных миль окончится на твою — по- лучай 100 франков из этого морского тотализатора. Мое незнание языка и молчание было истолковано как молчание дипломатическое, и один из купцов, встре- чая меня, всегда для поддержки знакомства с высоким пассажиром почему-то орал: «Хорош Плевна» — два слова, заученные им от еврейской девочки с третьей палубы. Накануне приезда в Гавану пароход оживился. Была дана «Томбола» — морской благотворительный праздник в пользу детей погибших моряков. Первый класс устроил лотерею, пил шампанское, склонял имя купца Макстона, пожертвовавшего 2000 франков,— имя это было вывешено на доске объявле- ний, а грудь Макстона под общие аплодисменты украшена трехцветной лентой с его, Макстоновой фамилией, тис- ненной золотом. Третий тоже устроил праздник. Но медяки, кидае- мые первым и вторым в шляпы, третий собирал в свою пользу. Главный номер — бокс. Очевидно, для любящих этот спорт англичан и американцев. Боксировать никто не умел. Противно — бьют морду в жару. В первой паре пароходный кок — голый, щуплый, волосатый француз в черных дырявых носках на голую ногу. Кока били долго. Минут пять он держался от умения и еще минут двадцать из самолюбия, а потом взмолился, опустил руки и ушел, выплевывая кровь и зубы. Во второй паре дрался дурак-болгарин, хвастливо открывавший грудь, — с американцем-сыщиком. Сы- щика, профессионального боксера, разбирал смех,— он размахнулся, но от смеха и удивления не попал, а сломал собственную руку, плохо сросшуюся после войны. Вечером ходил арбитр и собирал деньги на поломан- ного сыщика. Всем объявлялось по секрету, что сыщик со специальным тайным поручением в Мексике, а слечь надо в Гаване, а безрукому никто не поможет, — зачем он американской полиции? Это я понял хорошо, потому что и американец-ар- битр в соломенном шлеме оказался одесским сапожни- ком-евреем. А одесскому еврею все надо, — даже вступаться за незнакомого сыщика под тропиком Козерога. Жара страшная. Пили воду — и зря: она сейчас же выпаривалась потом. Сотни вентиляторов вращались на оси и мерно пока- чивали и крутили головой — обмахивая первый класс. Третий класс теперь ненавидел первый еще и за то, что ему прохладнее на градус. Утром, жареные, печеные и вареные, мы подошли к белой — и стройками и скалами — Гаване. Подлип та- моженный катерок, а потом десятки лодок и лодчонок гаванской картошкой — ананасами. Третий класс кидал деньгу, а потом выуживал ананас веревоч- кой. На двух конкурирующих лодках два гаванца руга- лись на чисто русском языке: «Куда ты прешь со своей ананасиной, мать твою...» Гавана. Стояли сутки. Брали уголь. В Вера-Круц угля нет, а его надо на шесть дней езды, туда и обратно по Мексиканскому заливу. Первому классу пропуска на берег дали немедленно и всем, с заносом в каюту. Купцы в белой чесуче сбегали возбужденно с дюжинами чемоданчиков — образцов подтяжек, воротничков, грам- мофонов, фиксатуаров и красных негритянских галсту- ков. Купцы возвращались ночью пьяные, хвастаясь дареными двухдолларовыми сигарами. Второй класс сходил с выбором. Пускали на берег нравящихся капитану. Чаще — женщин. Третий класс не пускали совсем — и он торчал на палубе, в скрежете и грохоте углесосов, в черной пыли, прилипшей к липкому поту, подтягивая на веревочке ананасы. К моменту спуска полил дождь, никогда не видан- ный мной тропический дождина. Что такое дождь? Это — воздух с прослойкой воды. Дождь тропический — это сплошная вода с прослой- кой воздуха. Я первоклассник. Я на берегу. Я спасаюсь от дождя в огромнейшем двухэтажном пакгаузе. Пакгауз от пола до потолка начинен «виски». Таинственные подписи: «Кинг Жорж», «Блэк энд уайт», «Уайт хорс» — чернели на ящиках спирта, контрабанды, вливаемой отсюда в недалекие трезвые Соединенные Штаты. За пакгаузом — портовая грязь кабаков, публич- ных домов и гниющих фруктов. За портовой полосой — чистый богатейший город мира. Одна сторона — разэкзотическая. На фоне зеленого моря черный негр в белых штанах продает пунцовую рыбу, подымая ее за хвост над собственной головой. Другая сторона — мировые табачные и сахарные лими- теды с десятками тысяч негров, испанцев и русских рабочих. А в центре богатств — американский клуб, десяти- этажный Форд, Клей и Бок — первые ощутимые признаки владычества Соединенных Штатов над всеми тремя — над Северной, Южной и Центральной Америкой. Им принадлежит почти весь гаванский Кузнецкий мост: длинная, ровная, в кафе, рекламах и фонарях Прадо; по всей Ведадо, перед их особняками, увитыми розовым коларио, стоят на ножке фламинго цвета рас- света. Американцев берегут на своих низеньких табу- ретах под зонтиками стоящие полицейские. Все, что относится к древней экзотике, красочно по- этично и малодоходно. Например, красивейшее клад- бище бесчисленных Гомецов и Лопецов с черными даже днем аллеями каких-то сплетшихся тропических боро- датых деревьев. Все, что относится к американцам, прилажено при- лежно и организованно. Ночью я с час простоял перед окнами гаванского телеграфа. Люди разомлели в га- ванской жаре, пишут почти не двигаясь. Под потол- ком на бесконечной ленте носятся зажатые в железных лапках квитанции, бланки и телеграммы. Умная машина вежливо берет от барышни телеграмму, передает теле- графисту и возвращается от него с последними курсами мировых валют. И в полном контакте с нею, от тех же двигателей вертятся и покачивают головами вентиляторы. Обратно я еле нашел дорогу. Я запомнил улицу по эмалированной дощечке с надписью «трафико». КаК будто ясно — название улицы. Только через месяц я узнал, что «трафико» на тысячах улиц просто указывает направление автомобилей. Перед уходом парохода я сбежал за журналами. На площади меня поймал обо- рванец. Я не сразу мог понять, что он нросит о помощи. Оборванец удивился: - Ду ю спик инглиш? Парлата эспаньола? Парле ву Франсе? Я молчал и только под конец сказал ломано, чтоб отвязаться: «Аи эм рёша!> Это был самый необдуманный поступок. Оборванец ухватил обеими руками мою руку и заорал: -Гип большевик! Ай эм большевик! Гип, гип! Я скрылся под недоуменные и опасливые взгляды прохожих. Мы отплывали уже под гимн мексиканцев. Как украшает гимн людей, — даже купцы стали серьезны, вдохновенно повскакивали с мест и орали что-то вроде: Будь готов, мексиканец, вскочить на коня... К ужину давали незнакомые мне еды — зеленый ко- косовый орех с намазывающейся маслом сердцевиной и фрукт манго — шарж на банан, с большой волосатой косточкой. Ночью я с завистью смотрел пунктир фонарей далеко по правой руке,—это горели железнодорожные огни Флориды. На железных столбах в третьем классе, к которым прикручивают канаты, сидели вдвоем я и эмигрирующая одесская машинистка. Машинистка говорила со сле- зой: - Нас сократили, я голодала, сестра голодала, Двоюродный дядька позвал из Америки. Мы сорвались уже год плаваем и ездим от земли к земле, от города городу. У сестры — ангина и нарыв. Я звала вашего доктора. Он не пришел, а вызвал к себе. Пришли, го- ворит —раздевайтесь. Сидит с кем-то и смеется. В Га- ване хотели слезть зайцами — оттолкнули. Прямо в грудь. Больно. Так в Константинополе, так в Александ- рии. Мы — третьи... Этого и в Одессе не бывало. Два ждать нам, пока пустят из Мексики в Соединенные Штаты... Счастливый! Вы через полгода опять увидите Россию. Мексика. Вера-Круц. Жиденький бережок с малень- кими низкими домишками. Круглая беседка для встре- чающих рожками музыкантов. Взвод солдат учится и марширует на берегу. Нас прикрутили канатами. Сотни маленьких людей в три- четвертиаршинных шляпах кричали, вытягивали до вто- рой палубы руки с носильщическими номерами, дрались друг с другом из-за чемоданов и уходили, подламы- ваясь под огромной клажей. Возвращались, вытирали лицо и орали и клянчили снова. -Где же индейцы? — спросил я соседа. -Это индейцы, — сказал сосед. Я лет до двенадцати бредил индейцами по Куперу и Майн-Риду. И вот стою, оторопев, как будто перед моими глазами павлинов переделывают в ку- риц. Я был хорошо вознагражден за первое разочарова- ние. Сейчас же за таможней пошла непонятная, своя, изумляющая жизнь. Первое — красное знамя с серпом и молотом в окне двухэтажного дома. Ни к каким советским консульствам это знамя никак не относится. Это «организация Проаля». Мексиканец въезжает в квартиру и выкидывает флаг. Это значит: «Въехал с удовольствием, а за квартиру платить не буду». Вот и все. Попробуй — вышиби. В крохотной тени от стен и заборов ходят коричне- вые люди. Можно идти и по солнцу, но тогда тихо, тихо — иначе солнечный удар. Я узнал об этом поздно и две недели ходил, разду- вая ноздри и рот — чтобы наверстать нехватку разре- женного воздуха. Вся жизнь — и дела, и встречи, и еда — всё под хол- щевыми полосатыми навесами на улицах. Главные люди — чистильщики сапог и продавцы лотерейных билетов. Чем живут чистильщики сапог - не знаю. Индейцы босые, а если и обуты, то во что-то не поддающееся ни чистке, ни описанию. А на каждого имеющего сапог — минимум 5 чистильщиков. Но лотерейщиков еще больше. Они тысячами ходят с отпечатанными на папиросной бумаге миллионами выигрышных билетов, в самых мелких купюрах. А на- утро уже выигрыши с массой грошовых выдач. Это уже не лотерея, а какая-то своеобразная, полукарточ- ная, азартная игра. Билеты раскупают, как в Москве подсолнухи. В Вера-Круц не задерживаются долго: покупают мешок, меняют доллары, берут мешок с сереб- ром за плечи и идут на вокзал покупать билет в столицу Мексики — Мехико-сити. В Мексике все носят деньги в мешках. Частая смена правительств (за отрезок времени 28 лет — 30 прези- дентов) подорвала доверие к каким бы то ни было бу- мажкам. Вот и мешки. В Мексике бандитизм, Признаюсь, я понимаю банди- тов. А вы, если перед вашими носами звенят золотым мешком, разве не покуситесь? На вокзале увидел вблизи первых военных. Большая шляпа с пером, желтое лицо, шестивершковые усы, па- лаш до полу, зеленые мундиры и лакированные желтые краги. Армия Мексики интересна. икто, и военный ми- нистр тоже, не знает, сколько в Мексике солдат. Солдаты под генералами. Если генерал за президента, он, имея тысячу солдат, хвастается десятью тысячами. А полу- чив на десять, продает еду и амуницию девяти. Если генерал против президента, он щеголяет ста- тистикой в тысячу, а в нужный момент выходит драться с десятью. Поэтому военный министр на вопрос о количестве войска отвечает: — Кин сав, кин сав. Кто знает, кто знает. Может, 30 тысяч, но возможно — и сто. Войско живет по-древнему — в палатках со скарбом, с женами и с детьми. Скарб, жены и дети этакой махновщиной вы- ступают во время междоусобных войн. Если у одной армии нет патронов, но есть маис, а другие без маиса, но с па- тронами — армии прерывают сражение, семьи ведут ме- новую торговлю, одни наедятся маисом, другие напол- нят патронами сумки — и снова раздувают бой. По дороге к вокзалу автомобиль спугнул стаю птиц. Есть чего испугаться. Гусиных размеров, вороньей черноты, с голыми шея- ми и большими клювами, они подымались над нами. Это «зопилоты», мирные вороны Мексики; ихнее дело — всякий отброс. Отъехали в девять вечера. Дорога от Вера-Круц до Мехико-сити, говорят, са- мая красивая в мире. На высоту 3000 метров взды- мается она по обрывам, промежду скал и сквозь тро- пические леса. Не знаю. Не видал. Но и проходящая мимо вагона тропическая ночь необыкновенна. В совершенно синей, ультрамариновой ночи черные тела пальм—совсем длинноволосые богемцы-художники. Небо и земля сливаются. И вверху и внизу звезды. Два комплекта. Вверху неподвижные и общедоступные небесные светила, внизу ползущие и летающие звезды светляков. Когда озаряются станции, видишь глубочайшую грязь, ослов и длинношляпых мексиканцев в «сарапе» — пестрых коврах, прорезанных посередине, чтоб просу- нуть голову и спустить концы на живот и за спину. Стоят, смотрят — а двигаться не их дело. Над всем этим сложный, тошноту вызывающий за- пах,— странная помесь вони газолина и духа гнили банана и ананаса. Я встал рано. Вышел на площадку. Было все наоборот. Такой земли я не видал и не думал, что такие земли бывают. На фоне красного восхода, сами скрепленные крас- ным, стояли кактусы. Одни кактусы. Огромными ушами в бородавках вслушивался нопаль, любимый деликатес ослов. Длинными кухонными ножами, начинающимися из одного места, вырастал могей. Его перегоняют в по- лупиво-полуводку — «пульке», спаивая голодных индей- цев. А за нопалем и могеем, в пять человеческих ростов, еще какой-то сросшийся трубами, как орган консерва- тории, только темнозеленый, в иголках и шишках. По такой дороге я въехал в Мехико-сити. Диего де-Ривера встретил меня на вокзале. По- этому живопись — первое, с чем я познакомился в Ме- хико-сити. Я раньше только слышал, будто Диего — один из основателей компартии Мексики, что Диего величайший мексиканский художник, что Диего из кольта попадает в монету на лету. Еще я знал, что своего Хулио Хуре- нито Эренбург пытался писать с Диего. Диего оказался огромным, с хорошим животом, ши- роколицым, всегда улыбающимся человеком. Он рассказывает, вмешивая русские слова (Диего великолепно понимает по-русски), тысячи интересных в ещей, но перед рассказом предупреждает: — Имейте в виду, и моя жена подтверждает, что половину из всего сказанного я привираю. Мы с вокзала, закинув в гостиницу вещи, двинулись в мексиканский музей. Диего двигался тучей, отвечая на сотни поклонов, пожимая руку ближайшим и пере- крикиваясь с идущими другой стороной. Мы смотрели древние, круглые, на камне, ацтекские календари из мексиканских пирамид, двумордых идолов ветра, у ко- торых одно лицо догоняет другое. Смотрели, и мне показывали не зря. Уже мексиканский посол в Париже, г-н Рейес, известный новеллист Мексики, предупреждал меня, что сегодняшняя идея мексиканского искусства — это исход из древнего, пестрого, грубого народного индейского искусства, а не из эпигонски-эклектических форм, завезенных сюда из Европы. Эта идея — часть, может, еще и не осознанная часть, идеи борьбы и осво- бождения колониальных рабов. Поженить грубую характерную древность с послед- ними днями французской модернистской живописи хочет Диего в своей еще не оконченной работе — росписи всего здания мексиканского министерства народного просве- щения. Это много десятков стен, дающих прошлую, настоя- щую и будущую историю Мексики. Первобытный рай, со свободным трудом, с древними обычаями, праздниками маиса, танцами духа смерти и жизни, фруктовыми и цветочными дарами. Потом — корабли генерала Эрнандо Кортеса, по- корение и закабаление Мексики. Подневольный труд с плантатором (весь в револь- верах), валяющимся в гамаке. Фрески ткацкого, литей- ного, гончарного и сахарного труда. Подымающаяся борьба. Галерея застреленных революционеров. Вос- стание с землей, атакующей даже небеса. Похороны убитых революционеров. Освобождение крестьянина. Учение крестьян под охраной вооруженного народа. Смычка рабочих и крестьян. Стройка будущей земли. Коммуна — расцвет искусства и знаний. Эта работа была заказана предыдущим недолговеч- ным президентом в период его заигрывания с рабочими. Сейчас эта первая коммунистическая роспись в мире — предмет злейших нападок многих высоких лиц из правительства президента Кайеса. Соединенные Штаты — дирижер Мексики — дали броненосцами и пушками понять, что мексиканский президент только исполнитель воли североамерикан- ского капитала. А поэтому (вывод нетруден) незачем разводить коммунистическую агитационную живопись. Были случаи нападения хулиганов и замазывания и соскребывания картин. В этот день я обедал у Диего. Его жена — высокая красавица из Гвадалахары. Ели чисто мексиканские вещи. Сухие, пресные-пресные тяжелые лепешки-блины. Рубленое скатанное мясо с массой муки и целым пожа- ром перца. До обеда кокосовый орех, после — манго. Запивается отдающей самогоном дещевой водкой — коньяком-хабанерой. Потом перешли в гостиную. В центре дивана валялся годовалый сын, а в изголовьи на подушке бережно ле- жал огромный кольт. Приведу отрывочные сведения и о других искусствах. Поэзия: Ее много. В саду Чапультапеке есть целая аллея поэтов — Кальсада де лос поэтос. Одинокие мечтательные фигуры скребутся в бу- мажке. Каждый шестой человек — обязательно поэт. Но все мои вопросы критикам о сегодняшней значи- тельной мексиканской поэзии, о том, есть ли что-либо похожее на советские течения,— оставались без ответа. Даже коммунист Герреро, редактор железнодорож- ного журнала, даже рабочий писатель Крус пишут почти одни лирические вещи со сладострастиями, со стонами и шепотами, и про свою любимую говорят: Комо леон нубио (как нубийский лев). Причина, я думаю, слабое развитие поэзии, слабый социальный заказ. Редактор журнала «Факел» доказы- вал мне, что платить за стихи нельзя,— какая же это работа! Их можно помещать только как красивую че- ловеческую позу, прежде всего выгодную и интересную одному автору. Интересно, что этот взгляд на поэзию был и в России в предпушкинскую и даже в пушкин- скую эпоху. Профессионалом, серьезно вставлявшим стихи в бюджет, был,кажется,тогда только один Пушкин. Поэзия напечатанная, да и вообще хорошая книга, не идет совсем. Исключение — только переводные ро- маны. Даже книга «Грабительская Америка», насущная книга об империализме в Соединенных Штатах и воз- можности объединения латинской Америки для борьбы, переведенная и напечатанная уже в Германии, здесь расходится в пятистах экземплярах и то чуть ли не при насильственной подписке. Те, кто хотят, чтоб их поэзия шла, издают лубоч- ные листки с поэмой, приспособленной к распеву на какой-нибудь общеизвестный мотив. Такие листки показывал мне делегат Крестинтерна товарищ Гальван. Это — предвыборные листки с его же стихами, за грош продающимися по рынкам. Этот спо- соб надо бы применить вапповцам и мапповцам — вместо толстенных академических антологий на рабоче-кре- стьянском верже, в 5 рублей ценой. Русскую литературу любят и уважают, хотя больше по наслышке. Сейчас переводятся (!) Лев Толстой, Че- хов, а из новых я видел только «Двенадцать» Блока да мой «Левый марш». Театр. Драмы, оперы, балет пустуют. Заезжая Анна Павлова имела бы полный зал, только б если у нее двоилось в глазах. Я был раз в огромном театре на спектакле кукол. Было жутко видеть это приехавшее из Италии потря- сающее искусство. Люди, казавшиеся живыми, лома- лись в гимнастике по всем суставам. Из бабы человечьей величины десятками вылетали танцевать крохотные ку- колки обоего пола. Оркестр и хор полуаршинных людей выводили невоз- можные рулады, и даже на этом официальном спектакле в пользу авиаторов Мексики полны были только ложи дипломатических представителей, хотя билеты и продавались вручную, вразнос. Есть два «батаклана» — подражание голым париж- ским ревю. Они полны. Женщины тощие и грязные. Оче- видно, уже вышедшие из моды, из лет, и из успеха в Европе и в Штатах. Пахнет потом и скандалом. Но- мер получасового вращения (с дрожью) задом (обрат- ная сторона танца живота) повторяется трижды — и снова бешеный свист, заменяющий в Мексике аплоди- сменты. Так же посещаем кино. Мексиканское кино работает от восьми вечера и показывает одну неповторяющуюся программу из трех-четырех огромных лент. Содержание ковбойское, происхождение американ- ское. Но самое любимое посещаемое зрелище — это бой быков. Огромное стальное строение арены — единственное здание по всем правилам, по всей американской ши- роте. Человек — тысяч на сорок. Задолго до воскресенья газеты публикуют: ----------------- | ЛОС ОЧО ТОРОС | | восемь быков | ----------------- Быков и лошадей, принимающих участие в битве, можно заранее осматривать в конюшнях торо. Такие-то и такие-то знаменитые тореадоры, матадоры и пика- доры принимают участие в празднике. В назначенный час тысячи экипажей со светскими дамами, катящими с ручными обезьянками в своих «ройль- сах», и десятки тысяч пешеходов прут к стальному зданию. Цены на билеты, раскупленные барышниками, вздуты вдвое. Цирк открытый. Аристократия берет билеты в теневой, дорогой сто- роне, плебс — на дешевой, солнечной. Если после убий- ства двух быков, из общей программы в 6 или в 8, дождь заставляет прекратить живодерню, публика — так было в день моего приезда — ярится и устраивает погром администрации и деревянных частей. Тогда полиция прикатывает брандсбои и начинает окачивать солнечную (плебейскую) сторону водой. Это не помогает,— тогда стреляют в тех же солнечников. Торо. Перед входом огромная толпа ждет любимцев-быко- боев. Именитые граждане стараются сняться рядом с высокомерным быкобойцем, аристократки-сеньоры дают, очевидно для облагораживающего влияния, подержать им своих детей. Фотографы занимают места почти на бычьих рогах — и начинается бой. Сначала пышный, переливающий блестками парад. И уже начинает бесноваться аудитория, бросая котелки, пиджаки, кошельки и перчатки любимцам на арену. Красиво и спокойно, сравнительно, проходит пролог, когда тореадор играет с быком красной тряпкой. Но уже с бандерильеров, когда быку в шею втыкают первые копья, когда пикадоры обрывают быкам бока, и бык становится постепенно красным, когда его взбешенные рога врезаются в лошажьи животы, и лошади пикадоров секунду носятся с вывалившимися кишками,— тогда зловещая радость аудитории доходит до кипения. Я видел человека, который спрыгнул со своего места, выхватил тряпку тореадора и стал взвивать ее перед бычьим носом. Я испытал высшую радость: бык сумел воткнуть рог между человечьими ребрами, мстя за товарищей-быков. Человека вынесли. Никто на него не обратил внимания. Я не мог и не хотел видеть, как вынесли шпагу главному убийце и он втыкал ее в бычье сердце. Только по бешеному грохоту толпы я понял, что дело сделано. Внизу уже ждали тушу с ножами сдиратели шкур. Единственное, о чем я жалел, это о том, что нельзя установить на бычьих рогах пулеметов и нельзя его выдрессировать стрелять. Почему нужно жалеть такое человечество? Единственное, что примиряет меня с боем быков, это — то, что и король Альфонс испанский против него. Бой быков — национальная мексиканская гордость. Когда, распростившись с своим делом, купив дома и обеспечив себя и детей едой и лакеями, знаменитый быкобоец Рудольфе Гаона уехал в Европу — вся пресса взвыла, собирая анкеты: имеет ли право уезжать этот великий человек? у кого будет учиться, с кого будет брать пример подрастающая Мексика? Поражающих архитектурных памятников новой стройки я в Мексике не видел. Быстро меняющиеся президенты мало задумываются о долговечных стройках. Диэц, пропрезидентствовавший тридцать лет, под конец начал строить не то сенат, не то театр. Диэца про- гнали. С тех пор прошло много лет. Готовый скелет из железных балок стоит, а сейчас, кажется, его получил на слом или продажу за какие-то услуги президенту ка- кой-то мексиканский спекулянт. Новой и хорошей вещью мне показался памятник Сервантесу (копия севильского). Возвышающаяся площадка, обнесенная каменными ска- мейками, посредине фонтан, очень нужный в мекси- канской жаре. Скамейки и низкие стены выстланы плит- ками, воскрешающими в простеньких лубочках по- хождения Дон-Кихота. Маленький Дон и Санчо-Панса стоят по бокам. Никаких изображений усатого или бо- родатого Сервантеса. Зато два шкафика его книг, которые тут же много лет листают возвышенные мексиканцы. Город Мехико-сити плоский и пестрый. Снаружи почти все домики — ящиками. Розовые, голубые, зеле- ные. Преобладающий цвет розовато-желтый, этаким морским песком на заре. Фасад дома скучен, вся его красота — внутри. Здесь дом образует четырехугольный дворик. Дворик усажен всякой цветущей тропичностью. Перед всеми домами обнимающая дворик двух-трех- четырехэтажная терраса, обвитая зеленью, увешанная горшками с ползучими растениями и клетками попугаев. Целое огромное американское кафе Самборн устроено так: застеклена крыша над двориком — вот и все. Это — испанский тип домов, завезенный сюда за- воевателями. От старого восьмисотлетнего Мехико,— когда все это пространство, занимаемое городом, было озеро, обнесенное вулканами, и только на островочке стояло пуэбло, своеобразный город-дом-коммуна, тысяч на 40 человек,— от этого ацтекского города не осталось и следа. Зато масса дворцов и домов первого завоевателя Мексики — Кортеса и его эпохи, недолгого царя Итур- биды, да церкви, церкви и монастыри. Их много больше 10 000 расставлено в Мексике. И огромные новые соборы, вроде брата Нотр-Дама — кафедраля на площади Сокола,— до маленькой цер- ковки в старом городе, без окон, заплесневевшей и зацветшей. Она брошена лет двести назад после сра- жения монахов с кем-то,— вот и стоит дворик, в ко- тором еще и сейчас валяется допотопное оружие, в том порядке — вернее, беспорядке,— в котором побросали его разбитые осажденные. И мимо огромных книг на деревянных подставках носятся летучие мыши и лас- точки. Правда, упомянутым кафедралем для молений поль- зуются мало — у кафедраля с одной стороны вход, а с другой — четыре выхода на четыре улицы. Мекси- канские синьорины и синьориты пользуются собором как проходным двором для того, чтобы, оставив в жду- щем шофере впечатление религиозной невинности, вы- скользнуть с другой стороны в объятия любовника или под руку поклонника. Хотя церковные земли конфискованы, процессии религиозные запрещены правительством, но это остается только на бумаге. На деле, кроме попов, религию блю- дут и множество своеобразных организаций: «Рыцари Колумба», «Общество дам-католичек», «Общество моло- дых католиков» и т. д. Это — дома и здания, на которых останавливаются гиды и Куки. Дома истории — дома попов и дома богатых. Коммунисты показывали мне кварталы бедняков, мелких подмастерьев, безработных. Эти домики лепятся друг к другу, как ларьки на Сухаревке, но с еще боль- шей грязью. В этих домах нет окон, и в открытые двери видно, как лепятся семьи из восьми, из десяти человек в одной такой комнатке. Во время ежедневных летних мексиканских дождей вода заливает протоптанные ниже тротуаров полы и стоит вонючими лужами. Перед дверьми мелкие худосочные дети едят вареный маис, продающийся здесь же и хранящийся теплым под грязными тряпками, на которых ночью спит сам тор- говец. Взрослые, у которых есть еще 12 сантимов, сидят в «пулькерии» — этой своеобразной мексиканской пив- ной, украшенной коврами сарапе, с изображением гене- рала Боливара, с пестрыми лентами или стеклярусами вместо дверей. Кактусовый пульке, без еды, портит сердце и желу- док. И уже к сорока годам индеец с одышкой, индеец с одутловатым животом. И это — потомок стальных Ястребиных Когтей, охотников за скальпами! Это — обобранная американскими цивилизующими империа- листами страна — страна, в которой до открытия Америки валяющееся серебро даже не считалось драгоценным металлом,— страна, в которой сейчас не купишь и серебряного фунта, а должен искать его на Волстрит в Нью-Йорке. Серебро американское, нефть американ- ская. На севере Мексики во владении американцев и густые железные дороги и промышленность по последнему техническому слову. А экзотика — на кой она черт! Лианы, попугаи, тигры и малярии, это — на юге, это — мексиканцам. Что американцам? Тигров, что ли, ловить да стричь шерсть на кисточки для бритья? Тигры — это мексиканцам. Им — голодная экзо- тика. Самая богатая страна мира, уже посаженная северо- американским империализмом на голодный паек. Жизнь города начинается поздно, в 8—9 часов. Открываются рынки, слесарные, сапожные и порт- няжные мастерские, все электрифицированные, со стан- ками для обпиливания и крашенья каблуков, с утюгами для глажения сразу всего костюма. За мастерскими - правительственные учреждения. Масса такси и частных автомобилей вверемежку с демократическими тряскими грузными автобусами, не комфортабельней и не вместительней нашего грузового полка. Авто конкурируют с автобусами и авто разных фирм между собой. Эта конкуренция при больше чем страстном характе- ре испанцев-шоферов приобретает прямо боевые формы. Авто гоняется за авто, авто вместе гоняются за авто- бусом, а все сообща въезжают на тротуары, охотясь за необдуманными пешеходами. Мехико-сити — первый в мире город по количеству несчастных случаев от автомобилей. Шофер в Мексике не отвечает за увечья (берегись сам!), поэтому средняя долгота житья без увечий десять лет. Раз в десять лет давят каждого. Правда, есть и нераздавленные в течение двадцати лет, но то за счет тех, которые в пять лет уже раздавлены. В отличие от врагов мексиканского челоквечества — автомобилей — трамваи исполняют гуманную роль. Они развозят покойников. Часто видишь необычное зрелище. Трамвай с плачу- щими родственниками, а на прицепе-катафалке покой- ник. Вся эта процессия жарит вовсю с массой звонков, но без остановок. Своеобразная электрификация смерти! Сравнительно с Соединенными Штатами народу на улицах мало — домишки маленькие с садами, протяже- ние города огромное, а жителей всего 600 тысяч. Уличных реклам мало. Только ночью врезается одна. Мексиканец из электрических лампочек накидывает лассо на коробку папирос. Да все такси украшены изо- гнувшейся в плавании женщиной — реклама купаль- ных костюмов. Единственная реклама, которую любит малоудивляю- щийся мексиканец, это «барата» — распродажа. Этими распродажами заполнен город. Самые солидные фирмы обязаны ее объявлять — без распродажи мексиканца не заставишь купить даже фиговый лист. В мексиканских условиях это не шутка. Говорят, му- ниципалитет повесил на одной из застав, вводящих в Мехико-сити, для усовещевания чересчур натуральных индейцев вывеску: ------------------- | В МЕХИКО-СИТИ | | БЕЗ ШТАНОВ | | ВХОД ВОСПРЕЩАЕТСЯ | ------------------- Магазинная экзотика есть, но она для дураков, для заезжих, скупающих сувениры, сухопарых американок. К их услугам прыгающие бобы, чересчур яркие сарапе, от которых будут шарахаться все ослы Гвадалахары, сумочки с тисненым ацтекским календарем, открытки с попугаями из настоящих попугайских перышек. Ме- ксиканец чаще останавливается перед машинными мага- зинами немцев, бельевыми — французов, мебели — аме- риканцев. Иностранных предприятий бесконечное количество. Когда в праздник 14 июля французские лавки подняли флаги, то густота их заставила думать, что мы во Фран- ции. Наибольшими торговыми симпатиями пользуются Гер- мания, немцы. Говорят, что немец может проехать по стране, поль- зуясь всеобщим хлебосольством только из любви к его национальности. Недаром в самой распространенной здесь газете я видел типографские машины, привезен- ные недавно, только с немецкими клеймами,— хотя до Америки сутки, а до Гамбурга езды 18 дней. До 5—6 часов служба, работа. Потом к вертушкам. Перед парикмахерскими в Америке вертушки — стек- лянный цилиндр с разноцветными спиралями, реклама мексиканских парикмахерских. Другие — в чистильню сапог. Длинный магазин с подставками для ног перед высокими стульями. Чистильщиков на 20. Мексиканец франтовит — я видел рабочих, которые душатся. Мексиканка ходит неделю в дырах, чтоб в воскресенье разодеться в шелка. С семи часов централь- ные улицы загораются электричеством, которого здесь жгут больше, чем где бы то ни было,— во всяком слу- чае больше, чем позволяют средства мексиканского на- рода. Своеобразная агитация за крепость и благополу- чие существования под нынешним президентом. В 11 часов, когда кончаются театры и кино, остаются несколько кафе да загородные и окраинные подвальные кабачки,— ходьба начинает становиться небезопасной. В сад Чапультапек, в котором дворец президента, уже не пускают. По городу горох выстрелов. Сбежавшаяся полиция не всегда обнаруживает убийство. Чаще всего стреляют в трактирах, пользуясь кольтом как штопором. Отши- бают бутылочьи горлышки. Стреляют просто из авто, для шума. Стреляют на пари — тянут жребий, кто кого будет застреливать,— вынувший застреливает чест- но. В саду Чапультапек стреляют обдуманно. Пре- зидент приказал не впускать в сад с темнотой (в саду президентский дворец), стрелять после третьего преду- преждения. Стрелять не забывают, только иногда забы- вают предупреждать. Газеты об убийствах пишут с удо- вольствием, но без энтузиазма. Но зато, когда день обо- шелся без смерти, газета публикует с удивлением: «Сегодня убийств не было». Любовь к оружию большая. Обычай дружеского прощания такой: становишься животом к животу и похлопываешь по спине. Впрочем, похлопываешь ниже и в заднем кармане брюк всегда прохлопнешь увеси- стый кольт. Это у каждого от 15 до 75-летнего возраста. Капля политики. Капля — потому что это не моя специальность, потому что жил в Мексике мало, а пи- сать об этом надо много. Политическая жизнь Мексики считается экзотиче- ской, потому что отдельные факты ее на первый взгляд неожиданны, а проявления необычны. Чехарда президентов, решающий голос кольта, ни- когда не затухающие революции, сказочное взяточни- чество, героизм восстаний, распродажа правительств — все это есть в Мексике, и всего вдоволь. Прежде всего о слове «революционер». В мексикан- ском понятии это не только тот, кто, понимая или угады- вая грядущие века, дерется за них и ведет к ним чело- вечество, — мексиканский революционер — это каж- дый, кто с оружием в руках свергает власть — какую, безразлично. А так как в Мексике каждый или свергнул, или свер- гает, или хочет свергнуть власть, то все революционеры. Поэтому это слово в Мексике ничего не значит, и, прочтя его в газете в применении к южноамериканской жизни, надо спрашивать дальше и глубже. Я видел много мексиканских революционеров, от молодых эн- тузиастов-комсомольцев, до времени прячущих кольт, ждущих, чтобы и Мексика пошла по нашему октябрьскому пути, от этих и до 65-летних стариков, копящих миллионы для подкупа к выступлению, за которым са- мому мерещится президентский пост. Всего в Мексике около 200 партий — с музейными партийными курьезами вроде «партии революционного воспитания» Рафаэля Майена, имеющей и идеологию, и программу, и комитет, но состоящей всего из него од- ного, или вроде прогоревших лидеров, предлагающих городскому управлению вымостить за свой счет целую улицу, только чтоб хотя б один переулок был назван их именем. Для рабочего зрения интересна «лабористская» партия. Это мирная «рабочая партия», по духу близкая североамериканскому Гомперсу, лучший показатель того, как дегенерируют реформистские партии, заме- нивши революционную борьбу торговлей из-за мини- стерских портфелей, благородными речами с трибуны и торгово-политическими махинациями в кулуарах. Интересна фигура деятеля этой партии, министра труда Моронеса, которого все журналы рисуют не иначе как с горящими бриллиантами во всех грудях и ман- жетах. К сожалению, я не могу дать достаточного очерка жизни коммунистов Мексики. Я жил в Мехико-сити, центре официальной поли- тики,— рабочая же жизнь концентрировалась север- нее в нефтяном центре Тампико, на рудниках штата Мексико, среди крестьян штата Вера-Круц. Могу только вспомнить несколько встреч с товарищами. Товарищ Гальван, представитель Мексики в Крестин- терне, организовал в Вера-Круц первую сельскохозяй- ственную коммуну с новыми тракторами и с попытками нового быта. Он как настоящий энтузиаст рассказывает о своей работе, раздает фотографии и даже читает стихи о коммуне. Товарищ Карйо, еще совсем молодой, но один из лучших теоретиков коммунизма — и секретарь, и казна- чей, и редактор, и все что угодно в одно и то же время. Герреро — индеец. Коммунист-художник. Прекрасный политический карикатурист, владеющий и каран- дашом и лассо. Товарищ Морено. Депутат от штата Вера-Круц. Морено вписал в мою книжку, прослушав «Левый марш» (к страшному сожалению, эти листки пропали «по независящим обстоятельствам» на а м е р и к а н- с к о й границе): «Передайте русским рабочим и крестьянам, что пока мы еще только слушаем ваш марш, но будет день, когда за вашим маузером загремит и наше «33» (калибр кольта). Кольт загремел, но, к сожалению, не мореновский, а в Морено. Уже находясь в Нью-Йорке, я прочел в газете, что товарищ Морено убит правительственными убийцами. Компартия Мексики мала; на полтора миллиона про- летариев — около двух тысяч коммунистов, но из этого числа только товарищей триста активных работников. Но влияние коммунистов растет и распространяется далеко за пределы партии — коммунистический орган «Эль мачете» имеет пятитысячный фактический тираж. Еще один факт. Товарищ Монсон уже в федераль- ном сенате стал коммунистом, будучи послан в сенат лабористами штата Сан-Луис Потосй. Его дважды вызывала его бывшая партия для отчета — он не пока- зывался, занятый делами компартии. Тем не менее, его не могут лишить полномочий благодаря его огромной популярности в рабочей массе. Эксцентричность политики Мексики, ее необычность на первый взгляд — объясняется тем, что корни ее надо искать не только в экономике Мексики, но и в расчетах и вожделениях Соединенных Штатов, и главным обра- зом в них. Есть президенты, которые президентство- вали чуть не час, так что когда являлись интервьюеры, президент был уже свергнут и отвечал с раздражением: «Разве вы не знаете, что я был выбран всего на полтора часа». Такая быстрая смена объясняется отнюдь не живым темпераментом испанцев, а тем, что такого президента выбирают по соглашению со Штатами для спешного и покорного проведения какого-нибудь закона, защищаю- щего американские интересы. С 1894 года (выбор пер- вого президента Мексики, генерала Гвадалупе) за 30 лет сменилось 37 президентов и 5 раз радикально менялась конституция. Прикиньте еще, что из этих тридцати семи тридцать были генералами, а значит, каждое новое вступление сопровождалось оружием, и вам станет не- много ясней вулканическая картина Мексики. В соответствии с этим и приемы борьбы мексиканские. Перед голосованием, предвидя у противника боль- шинство голосов, лихие делегаты крадут обладателей лишних голосов противной партии и держат до при- нятия резолюций. Это не система, но бывает. Генерал вызывает в гости другого, и за кофе — сентиментальный, как и все ис- панцы,— уже сжимая револьверную рукоять, со сле- зами уговаривает коллегу: — Пей, пей, это последняя чашка кофе в твоей жизни. Конец одного из генералов ясен. Только в Мексике могут быть такие истории, как история генерала Бланча, позднее рассказанная мне уже в американском Ларедо. Бланча брал города в компании десяти товарищей, сгоняя с гор тысячный табун лошадей. Население города разбегалось и сда- валось, воображая тысячный отряд, справедливо думая, что лошадям одним незачем брать город. Но лошади брали потому, что их гнал Бланча. Бланча был неу- ловим, то дружа с американцами против мексиканцев, то с мексиканцами против американцев. Его поймали на женщине. Подосланная красавица выманила его на мексиканскую сторону и в трактире всыпала ему и его товарищу какую-то сонную дрянь. Его сковали вместе с товарищем и бросили скованных в реку, делящую два Ларедо, стреляя из кольтов с лодок. Очнувшийся от холода, силач-великан Бланча сумел порвать наручники, но его тянул прикованный товарищ. Их тела вытащили только через несколько дней. Много идей взлетает искрами от этих сшибающихся людей, отрядов, партий. Но одна идея объединяет всех, это — жажда освобож- дения, ненависть к поработителям, к жестоким «гринго», сделавшим из Мексики колонию, отрезавшим половину территории (так что есть города, половина которых мексиканская, вторая — американская),— к американ- цам, стотридцатимиллионной тушей придавившим двена- дцатимиллионный народ. «Гачупин» и «гринго» — два высших ругательства в Мексике. «Гачупин» — это испанец. За 500 лет со времени вторжения Кортеса это слово потухло, тлеет, потеряло остроту. Но «гринго» и сейчас звенит как пощечина (когда врывались в Мексику американские войска, они пели: Грин-гоу ди рошес ов... старая солдатская песня, и по первым словам сократи- лось ругательство). Случай: мексиканец на костылях. Идет с женщиной. Женщи- на — англичанка. Встречный. Смотрит на англичанку и орет: - Грингоу! Мексиканец оставил костыль и вынул кольт. - Возьми обратно свои, слова, собака, или я про- сверлю тебя на месте. Полчаса извинений, дабы сгладить страшное неза- служенное оскорбление. Конечно, в этой ненависти к гринго не совсем правильное отождествление понятий — «каждый американец» и эксплуататор». Неправильное и вредное понимание «нации» так часто парализовало борьбу мексиканцев. Мексиканские коммунисты знают, что: 500 мексиканских нищих племен, а сытый, с одним языком, одной рукой выжимает в лимон, одним запирает замком. Все больше понимают трудящиеся Мексики, что только товарищи Морена знают, куда направить нацио- нальную ненависть, на какой другой вид ненависти пере- весть ее. Нельзя борьбе в племена рассекаться. Нищий с нищими рядом, Несись по земле из страны мексиканцев роднящий крик «Камарада»! Все больше понимают трудящиеся (первомайская демонстрация — доказательство), что делать, чтобы свергнутые американские эксплуататоры не заменились отечественными. Скинь с горба толстопузых обузу, ацтек, креол и метис. Скорее над мексиканским арбузом, багровое знамя, взметись. «Арбузом» называется мексиканское знамя. Есть пре- дание: отряд повстанцев, пожирая арбуз, думал о на- циональных цветах. Необходимость быстрой переброски не дала долго задумываться. — Сделаем знамя — арбуз,— решил выступающий отряд. И пошло: зеленое, белое, красное - корка, про- слойка, сердцевина. Я уезжал из Мексики с неохотой. Все то, что я опи- сал, делается чрезвычайно гостеприимными, чрезвычай- но приятными и любезными людьми. Даже семилетний Хесус, бегающий за папиросами, на вопрос Об имени неизменно отвечал: — Хесус Пупито, ваш покорный слуга. Мексиканец, давая свой адрес, никогда не скажет: «Вот мой адрес». Мексиканец оповещает «Вы теперь знаете, где ваш дом». Предлагая сесть в авто, говорит: «Прошу вас сесть в свой автомобиле. А письма, даже не к близкой женщине, подписываются: «Целую следы ваших ног». Похвалить вещь в чужом доме нельзя - ее завора- чивают вам в бумажку. Дух необычности и радушие привязал меня к Мек- сике. Я хочу еще быть в Мексике, пройгя с товарищем Хайкисом еще Мореном намеченную да нас дорогу: из Мехико-сити в Вера-Круц, оттуда два дня на юг поездом, день на лошадях — и в непроезженный тропи- ческий лес с попугаями без счастья и с обезьянами без жилетов. Н Ь Ю - Й О Р К Нью-Йорк. — Москва. Это в Польше? - спросили меня в американском консульстве Мексики. — Нет,— отвечал я,— это в СССР. Никакого впечатления. Визу дали. Позднее я узнал, что если американец заостривает только кончики, так он знает это дело лучше всех на свете, но он может никогда ничего не слыхать про игольи ушки. Игольи ушки — не его специальность, и он не обязан их знать. Ларедо — граница С.А.С.Ш. Я долго объясняю на ломанейшем (просто осколки) полуфранцузском, полуанглийском языке цели и права своего въезда. Американец слушает, молчит, обдумывает, не пони- мает и, наконец, обращается по-русски: — Ты — жид? Я опешил. В дальнейший разговор американец не вступил за неимением других слов. Помучился и минут через десять выпалил: — Великороссь? — Великоросс, великоросс,— обрадовался я, уста- новив в американце отсутствие погромных настроений. Голый анкетный интерес. Американец подумал и изрек еще через десять минут: - На комиссию. Один джентльмен, бывший до сего момента штат- ским пассажиром, надел форменную фуражку и ока- зался иммиграционным полицейским. Полицейский всунул меня и вещи в автомобиль. Мы подъехали, мы вошли в дом, в котором под звезд- ным знаменем сидел человек без пиджака и жилета. За человеком были другие комнаты с решетками. В одной поместили меня и вещи. Я попробовал выйти, меня предупредительными лап- ками загнали обратно. Невдалеке засвистывал мой нью-йоркский поезд. Сижу четыре часа. Пришли и справились, на каком языке буду изъяс- няться. Из застенчивости (неловко не знать ни одного языка) я назвал французский. Меня ввели в комнату. Четыре грозных дяди и француз-переводчик. Мне ведомы простые французские разговоры о чае и булках, но из фразы, сказанной мне французом, я не по- нял ни черта и только судорожно ухватился за последнее слово, стараясь вникнуть интуитивно в скрытый смысл. Пока я вникал, француз догадался, что я ничего не понимаю, американцы замахали руками и увели меня обратно. Сидя еще два часа, я нашел в словаре последнее слово француза. Оно оказалось: — Клятва. Клясться по-французски я не умел и поэтому ждал, пока найдут русского. Через два часа пришел француз и возбужденно уте- шал меня: — Русского нашли. Бон гарсон. Те же дяди. Переводчик — худощавый флегматич- ный еврей, владелец мебельного магазина. - Мне надо клясться,— робко заикнулся я, чтобы начать разговор. Переводчик равнодушно махнул рукой: — Вы же скажете правду, если не хотите врать, а если же вы захотите врать, так вы же все равно не скажете правду. Взгляд резонный. Я начал отвечать на сотни анкетных вопросов: де- вичья фамилия матери, происхождение дедушки, адрес гимназии и т. п. Совершенно позабытые вещи! Переводчик оказался влиятельным человеком, а, до- рвавшись до русского языка, я, разумеется, понравился переводчику. Короче: меня впустили в страну на 6 месяцев как туриста под залог в 500 долларов. Уже через полчаса вся русская колония сбежалась смотреть меня, вперебой поражая гостеприимством. Владелец маленькой сапожной, усадив на низкий стул для примерок, демонстрировал фасоны башмаков, таскал студеную воду и радовался: Первый русский за три года! Три года назад поп заезжал с дочерьми, сначала ругался, а потом (я ему двух дочек в шантан танцевать устроил), говорит: «Хотя ты и жид, а человек симпатичный, значит в тебе совесть есть, раз ты батюшку устроил». Меня перехватил бельевщик, продал две рубашки по два доллара по себестоимости (один доллар — рубашка, один — дружба), потом, растроганный, повел через весь городок к себе домой и заставил пить теплое виски из единственного стакана для полоскания зубов — пят- нистого и разящего одолью. Первое знакомство с американским сухим противо- питейным законом — «прогибишен». Потом я вернулся в мебельный магазин переводчика. Его брат отстегнул веревочку с ценой на самом лучшем-зеленом плюше- вом диване магазина, сам сел напротив на другом, кожаном с ярлыком: 99 долларов 95 центов (торговая уловка — чтобы не было «сто»). В это время вошла четверка грустных евреев: две девушки и двое юношей. — Испанцы,— укоризненно рекомендует брат.— Из Винницы и из Одессы. Два года сидели на Кубе в ожи- дании виз. Наконец, доверились аргентинцу — за 250 долларов взявшемуся перевезти. Аргентинец был солиден и по паспорту имел четырех путешествующих детей. Аргентинцам не нужна виза. Ар- гентинец перевез в Соединенные Штаты четыреста или шестьсот детей — и вот попался на шестьсот четвертых. Испанец сидит твердо, за него уже неизвестные сто тысяч долларов в банк кладут — значит крупный. А этих брат на поруки взял, только зря — досудят и все равно вышлют. Это еще крупный промышленник — честный. А тут и мелких много, по сто долларов берутся из мексикан- ского Ларедо в американский переправить. Возьмут сто, до середины довезут, а потом топят. Многие прямо на тот свет эмигрировали. Это — последний мексиканский рассказ. Рассказ брата о брате, мебельщике, первый — аме- риканский. Брат жил в Кишиневе. Когда ему стало 14 лет, он узнал понаслышке, что самые красивые жен- щины — в Испании. Брат бежал в этот же вечер, пото- му что женщины были ему нужны самые красивые. Но до Мадрида он добрался только в 17 лет. В Мад- риде красивых женщин оказалось не больше, чем в каждом другом месте, но они смотрели на брата даже меньше, чем аптекарши в Кишиневе. Брат обиделся и справедливо решил, что для обращения сияния испан- ских глаз в его сторону ему нужны деньги. Брат по- ехал в Америку еще с двумя бродягами, но зато с од- ной парой башмаков на всех троих. Он сел на пароход, не на тот, на который нужно, а на который сесть уда- лось. По прибытии Америка неожиданно оказалась Англией, и брат по ошибке засел в Лондоне. В Лон- доне трое босых собирали окурки, трое голодных де- лали из окурочного табаку новые папиросы, а потом один (каждый по очереди), облекшись в башмаки, тор- говал по набережной. Через несколько месяцев табачная торговля расширилась за пределы окурковых папирос, горизонт расширился до понимания местонахождения Америки и благополучие — до собственных башмаков и до билета третьего класса в какую-то Бразилию. По дороге на пароходе выиграл в карты некоторую сумму. В Бразилии торговлей и игрой он раздул эту сумму до тысяч долларов. Тогда, взяв все имевшееся, брат отправился на скачки, пустив деньгу в тотализатор. Нерадивая кобыла поплелась в хвосте, мало беспокоясь об обнищавшем в 37 секунд брате. Через год брат, перемахнув в Арген- тину, купил велосипед, навсегда презрев живую натуру. Насобачившись на велосипеде, неугомонный киши- невец ввязался в велосипедные гонки. Чтобы быть первым, пришлось сделать маленькую вылазку на тротуар,— минута была выиграна, зато случайно зазевавшаяся старуха свергнута гонщиком в канаву. В результате весь крупный первый приз пришлось отдать помятой бабушке. Брат с горя ушел в Мексику и разгадал нехитрый закон колониальной торговли,— надбавка 300: 100%— на наивность, 100% — на расходы и 100% — спертое при рассрочке платежа. Сбив опять некоторую толику — перешли на амери- канскую, всякой наживе покровительствующую сторону. Здесь брат не погрязает ни в какое дело, он поку- пает мыловаренный завод за 6 и перепродает за 9 тысяч. Он берет магазин и передает его, за месяц, учуяв крах. Сейчас он — уважаемейшее лицо г орода: он— пред- седатель десятков благотворительных обществ, он, когда приезжала Павлова, за один ужин заплатил триста долларов. — Вот он,— показал восхищенный рассказчик на улицу. Брат носился в новом авто, так и так пробуя его; он продавал свою машину за семь и бросался на эту в двенадцать. На тротуаре подобострастно стоял человек, улыбался, чтобы видели золотые коронки, и, не останавливая глаз, стрелял ими за машиной. — Это — молодой галантерейщик,— объяснили мне.— Он с братом здесь всего четыре года, а уже два раза в Чикаго за товаром ездил. А брат — ерунда, ка- кой-то греческий, все поэзию пишет, его в соседний город учителем определили, все равно толку не будет. В радости русскому, с фантастическим радушием водил меня мой новый знакомец по улицам Ларедо. Он забегал передо мной, открывая двери, кормил ме- ня длиннейшим обедом, страдал при едином намеке на оплату с моей стороны, вел меня в кино, смотря только на меня и радуясь, если я смеюсь,— все это без малейшего представления обо мне, только за одно слово — москвич. Мы шли на вокзал по темным пустеньким улицам — по ним, как всегда в провинции, разыгралась свобод- ная административная фантазия. В асфальте (чего я никогда не видел даже в Нью-Йорке) белые полосы точно указывали место перехода граждан, огромные белые стрелки давали направление несуществующим толпам и автомобилям, и за неуместный переход по пустеющим улицам взимался чуть не пятидесятируб- левый штраф. На вокзале я понял все могущество ме- бельного брата. От Ларедо до Сан-Антонио всю ночь будят пассажиров, проверяют паспорта в погоне за без- визными перебежчиками. Но я был показан комис- сару, и я безмятежно проспал первую американскую ночь, вселяя уважение пульмановским вагонным неграм. Утром откатывалась Америка, засвистывал экспресс, не останавливаясь, вбирая хоботом воду на лету. Кру- гом вылизанные дороги, измурашенные фордами, какие- то строения технической фантастики. На остановках виднелись техасские ковбойские дома с мелкой сеткой от комаров и москитов в окнах, с диванами-гамаками на огромных террасах. Каменные станции, перерезан- ные ровно пополам: половина для нас, белых, поло- вина — для черных, «фор нигрос», с собственными де- ревянными стульями, собственной кассой — и упаси вас даже случайно залезть на чужую сторону! Поезда бросались дальше. С правого боку взвивался аэро, перелетал на левую, вздымался опять, перемах- нув через поезд, и несся опять по правой. Это — сторожевые пограничные американские аэро- планы. Впрочем, почти единственно виденные мной в Сое- диненных Штатах. Следующие я видел только в трехдневных аэрогон- ках в ночной рекламе над Нью-Йорком. Как ни странно, авиация развита здесь сравнительно мало. Могущественные железнодорожные компании даже каждую воздушную катастрофу смакуют и использу- ют для агитации против полетов. Так было с разорванным пополам (уже в мою быт- ность в Нью-Йорке) воздушным кораблем Шенандоу, когда тринадцать человек спаслись, а семнадцать всли- зились в землю вместе с окрошкой оболочки и сталь- ных тросов. И вот в Соединенных Штатах почти нет пассажирских полетов. Может, только сейчас мы накануне летающей Аме- рики. Форд выпустил первый свой аэроплан и поставил его в Нью-Йорке в универсальном магазине Вана- мекер,— там, где много лет назад был выставлен пер- вый авто-фордик. Ньюйоркцы влазят в кабину, дергают хвост, гладят крылья,— но цена в 25 000 долларов еще заставляет отступать широкого потребителя. А пока что аэро- планы взлетали до Сан-Антонио, потом пошли настоя- щие американские города. Мелькнула американская Волга — Миссисипи, огорошил вокзал в Сан-Луисе, и новью в просветах двадцатиэтажных небоскребов Фи- ладельфии уже сияло настоящее дневное рекламное нежалеемое, неэкономимое электричество. Это был разбег, чтобы мне не удивляться Нью-Йорку. Больше, чем вывороченная природа Мексики поражает растениями и людьми, ошарашивает вас выплывающий из океана Нью-Йорк своей навороченной стройкой и техникой. Я въезжал в Нью-Йорк с суши, ткнулся лицом только в один вокзал, но хотя и был приучаем трехднев- ным проездом по Техасу — глаза все-таки расто- пырил. Много часов поезд летит по Гудзонову берегу ша- гах в двух от воды. По той стороне — другие дороги у самого подножья Медвежьих гор. Гуще прут пароходы и пароходики. Чаще через поезд перепрыгивают мосты. Непрерывней прикрывают вагонные окна встающие стены — пароходных доков, угольных станций, элект- рических установок, сталелитейных и медикаментных заводов. За час до станции въезжаешь в непрерывную гущу труб, крыш, двухэтажных стен, стальных ферм воздушной железной дороги. С каждым шагом на крыши нарастает по этажу. Наконец дома подымаются коло- дезными стенками с квадратами, квадратиками и точ- ками окон. Сколько ни задирай головы — нет верхов. От этого становится еще теснее, как будто щекой трешься об этот камень. Растерянный, опускаешься на скамейку— нет надежд, глаза не привыкли видеть такое; тогда оста- новка — Пенсильвэния-стэйшен. На платформе — никого, кроме негров-носильщиков. Лифты и лестницы вверх. Вверху — несколько ярусов галерей, балконов с машущими платками встречаю- щей и провожающей массы. Американцы молчат (или, может быть, люди только кажутся такими в машинном грохоте), а над американ- цами гудят рупоры и радио о прибытиях и отправлениях. Электричество еще двоится и троится белыми плит- ками, выстилающими безоконные галереи и переходы, прерывающиеся справочными бюро, целыми торговыми рядами касс и никогда не закрывающимися всеми магазинами — от мороженных и закусочных до посудных и мебельных. Едва ли кто-нибудь представляет себе ясно цели- ком весь этот лабиринт. Если вы приехали по делу в кон- тору, находящуюся версты за три в Дантауне — в банковском, деловом Нью-Йорке, в каком-нибудь пять- десят третьем этаже Вульворт Бильдинг и у вас со- виный характер — вам незачем вылазить из-под земли. Здесь же, под землей, вы садитесь в вокзальный лифт, и он взвивает вас в вестибюль Пенсильвэния-отель, гостиницы с двумя тысячами всевозможных номеров. Все, что нужно торгующему гражданину: почты, банки, телеграфы, любые товары — все найдешь здесь, не выходя за пределы отеля. Здесь же сидят какие-то смышленые маменьки с недвусмысленными дочерьми. Иди танцуй. Шум и табачный чад, как в долгожданном антракте громадного театра после длинной скучной пьесы. Тот же лифт опустит вас к подземке (собвей), бе- рите экспресс, который рвет версты почище поезда. Слезаете вы в нужном вам доме. Лифт завинчивает вас в нужный этаж без всяких выходов на улицу. Та же дорога вывертит вас обратно на вокзал, под пото- лок-небо пенсильванского вокзала, под голубое небо, по которому уже горят Медведицы, Козерог и прочая астрономия. И сдержанный американец может ехать в ежеминутных поездах к себе на дачную качалку-диван, даже не взглянув на гоморный и содомный Нью-Йорк. Еще поразительнее возвышающийся несколькими кварталами вокзал Гранд-Централ. Поезд несется по воздуху на высоте трех-четырех этажей. Дымящий паровоз сменен чистеньким, не плю- ющимся электровозом,— и поезд бросается под землю. С четверть часа под вами еще мелькают увитые зеленью решетки просветов аристократической тихой Парк-Аве- ню. Потом и это кончается, и полчаса длится подземный город с тысячами сводов и черных тоннелей, заштрихо- ванных блестящими рельсами, долго бьется и висит каждый рев, стук и свист. Белые блестящие рельсы ста- новятся то желтыми, то красными, то зелеными от меняю- щихся семафоров. По всем направлениям — задушен- ная сводами, кажущаяся путаница поездов. Говорят, что наши эмигранты, приехавшие из тихой русской Ка- нады, сначала недоумевающе вперяются в окно, а потом начинают реветь и голосить: - Пропали, братцы, живьем в могилу загнали, куда ж отсюда выберешься? Приехали. Над нами ярусы станционных помещений, под зала- ми — этажи служб, вокруг — необозримое железо до- рог, а под нами еще подземное трехэтажие собвея. В одном из фельетонов «Правды» товарищ Помор- ский скептически высмеял вокзалы Нью-Йорка и по- ставил им в пример берлинские загоны — Цоо и Фрид- рихштрассе. Не знаю, какие личные счеты у товарища Помор- ского с ньюйоркскими вокзалами, не знаю и техниче- ских деталей, удобства и пропускных способностей, но внешне — пейзажно, по урбанистическому ощуще- нию, ньюйоркские вокзалы — один из самых гордых видов мира. Я люблю Нью-Йорк в осенние деловые дни, в будни. 6 утра. Гроза и дождь. Темно и будет темно до полудня. Одеваешься при электричестве, на улицах — элект- ричество, дома в электричестве, ровно прорезанные ок- нами, как рекламный плакатный трафарет. Непомерная длина домов и цветные мигающие регуляторы, движе- ния двоятся, троятся и десятерятся асфальтом, до зер- кала вылизанным дождем. В узких ущельях домов в трубе гудит какой-то авантюристичный ветер, сры- вает, громыхает вывесками, пытается свалить с ног и убегает безнаказанный, никем не задержанный, сквозь версты десятка авеню, прорезывающих Мангеттен (ост- ров Нью-Йорка) вдоль — от океана к Гудзону. С боков подвывают грозе бесчисленные голосенки узеньких стри- тов, также по линеечному ровно режущих Мангеттен поперек от воды к воде. Под навесами,— а в бездождный день просто на тротуарах,— валяются кипы свежих газет, развезенные грузовиками заранее и раскиданные здесь газетчиками. По маленьким кафе холостые пускают в ход машины тел, запихивают в рот первое топливо — торопливый стакан паршивого кофе и заварной бублик, который тут же в сотнях экземпляров кидает бубликоделатель- ная машина в кипящий и плюющийся котел сала. Внизу сплошной человечиной течет, сначала до за- ри — черно-лиловая масса негров, выполняющих самые трудные, мрачные работы. Позже, к семи — непрерывно белые. Они идут в одном направлении сотнями тысяч к местам своих работ. Только желтые просмоленные дож- девики бесчисленными самоварами шумят и горят в элект- ричестве, намокшие, и не могут потухнуть даже под этим дождем. Автомобилей, такси еще почти нет. Толпа течет, заливая дыры подземок, выпирая в крытые ходы воздушных железных дорог, несясь по воздуху двумя по высоте и тремя параллельными воз- душными курьерскими, почти безостановочными, и мест- ными, через каждые пять кварталов останавливающимися поездами. Эти пять параллельных линий по пяти авеню несутся на трехэтажной высоте, а к 120-й улице вскарабкива- ются до восьмого и девятого,— и тогда новых, едущих прямо с площадей и улиц вздымают лифты. Никаких билетов. Опустил в высокую, тумбой, копилку-кассу 5 центов, которые тут же увеличивает лупа и показы- вает сидящему в будке меняле, во избежание фальши. 5 центов — и езжай на любое расстояние, но в од- ном направлении. Фермы и перекрытия воздушных дорог часто ло- жатся сплошным навесом во всю длину улицы, и вам не видно ни неба, ни боковых домов,— только грохот поездов по голове да грохот грузовозов перед носом,— грохот, в котором действительно не разберешь ни слова и, чтобы не разучиться шевелить губами, остается без- молвно жевать американскую жвачку, чуингам. Утром и в грозу лучше всего в Нью-Йорке — тогда нет ни одного зеваки, ни одного лишнего. Только ра- ботники великой армии труда десятимиллионного города. Рабочая масса расползается по фабрикам мужских и дамских платьев, по новым роющимся тоннелям под- земок, по бесчисленности портовых работ — и к 8 ча- сам улицы заполняются бесчисленностью более чистых и холеных, с подавляющей примесью стриженых, голо- коленных, с закрученными чулками сухопарых девиц — работниц контор и канцелярий и магазинов. Их раски- дывают по всем этажам небоскребов Дантауна, по бокам коридоров, в которые ведет парадный ход десятков лифтов. Десятки лифтов местного сообщения с остановкой в каждом этаже и десятки курьерских — без остановок до семнадцатого, до двадцатого, до тридцатого. Свое- образные часы указывают вам этаж, на котором сей- час лифт,— лампы, отмечающие красным и белым спуск и подъем. И если у вас два дела — одно в седьмом, другое — в двадцать четвертом этаже,— вы берете местный (локал) до седьмого, и дальше, чтобы не терять целых шести минут — пересядьте в экспресс. До часу стрекочут машины, потеют люди без пид- жаков, растут в бумагах столбцы цифр. Если вам нужна контора, незачем ломать голову над ее устройством. Вы звоните в какое-нибудь тридцатиэтажие: — Алло! Приготовить к завтраму контору в 6 ком- нат. Посадить двенадцать машинисток. Вывеска — «Ве- ликая и знаменитая торговля сжатым воздухом для тихоокеанских подводных лодок». Два боя в коричне- вых гусарках — шапки со звездными лентами, и две- надцать тысяч бланков, вышеупомянутого названия. — Гуд бай. Завтра вы можете идти в свою контору, и ваши те- лефонные мальчики будут вас восторженно привет- ствовать: — Гау-ду-ю-ду, мистер Маяковский. В час перерыв: на час для служащих и минут на пят- надцать для рабочих. Завтрак. Каждый завтракает в зависимости от недельной зар- платы. Пятнадцатидолларовые — покупают сухой зав- трак в пакете за никель и грызут его со всем молодым усердием. Тридцатипятидолларовые идут в огромный механи- ческий трактир, всунув 5 центов, нажимают кнопку, и в чашку выплескивается ровно отмеренный кофе, а еще два-три никеля открывают на огромных, уставленных едой полках одну из стеклянных дверок сандвичей. Шестидесятидолларовые — едят серые блины с па- токой и яичницу по бесчисленным белым, как ванная, Чайльдсам — кафе Рокфеллера. Стодолларовые и выше идут по ресторанам всех национальностей — китайским, русским, ассирийским, французским, индусским — по всем, кроме американ- ских безвкусных, обеспечивающих катары консервиро- ванным мясом Армора, лежащим чуть не с войны за осво- бождение. Стодолларовые едят медленно — они могут и опоз- дать на работу,— и после ухода их под столом валя- ются пузырьки от восьмидесятиградусного виски (это прихваченный для компании); другой стеклянный или серебряный пузырек, плоский и формой облегающий ляжку, лежит в заднем кармане оружием любви и друж- бы наравне с мексиканским кольтом. Как ест рабочий? Плохо ест рабочий. Многих не видел, но те, кого видел, даже хорошо зарабатывающие, в пятнадцатиминутный перерыв успе- вают сглодать у станка или перед заводской стеной на улице свой сухой завтрак. Кодекс законов о труде с обязательным помещением для еды пока на Соединенные Штаты не распространился. Напрасно вы будете искать по Нью-Йорку карика- турной, литературой прославленной организованности, методичности, быстроты, хладнокровия. Вы увидите массу людей, слоняющихся по улице без дела. Каждый остановится и будет говорить с ва- ми на любую тему. Если вы подымете глаза к небу и постоите минуту, вас окружит толпа, с трудом усо- вещеваемая полицейским. Способность развлекаться чем- нибудь иным, кроме биржи, сильно мирит меня с нью- йоркской толпой. Снова работа до пяти, шести, семи вечера. От пяти до семи самое бушующее, самое непрохо- димое время. Окончившие труд еще разбавлены покупщиками, по- купщицами и просто фланерами. На люднейшей 5-й авеню, делящей город пополам, с высоты второго этажа сотней катящихсй автобусов вы видите политые прошедшим дождем и теперь сияю- щие лаком десятки тысяч в шесть-восемь рядов рвущихся в обе стороны автомобилей. Каждые две минуты тушатся зеленые огни на бес- численных уличных полицейских маяках и загораются красные. Тогда машинный и человечий поток застывает на две минуты, чтобы пропустить рвущихся с боковых стритов. Через две минуты опять на маяках загорается зеле- ный огонь, а дорогу боковым преграждает красный огонь на углах стритов. Пятьдесят минут надо в этот час потратить на по- ездку, которая утром отняла бы четверть часа, и по две минуты надо простаивать пешеходу без всякой надеж- ды пересечь немедля улицу. Когда вы запаздываете перебежать и видите сры- вающуюся с цепи отстоявшую две минуты машинную лавину, вы, забыв про убеждения, скрываетесь под полицейское крыло,— крыло, так сказать: на самом деле это — хорошая рука одного из самых высоких людей Нью-Йорка с очень увесистой палкой — клобом. Эта палка не всегда регулирует чужое движение. Иногда она (во время демонстрации, например) — спо- соб вашей остановки. Добрый удар по затылку, и вам все равно: Нью-Йорк ли это или царский Белосток,— так рассказывали мне товарищи. С шести-семи загорается Бродвей — моя любимей- шая улица, которая в ровных, как тюремная решетка, стритах и авеню одна своенравно и нахально прет на- вкось. Запутаться в Нью-Йорке трудней, чем в Туле. На север с юга идут авеню, на запад с востока — стри- ты. 5-я авеню делит город пополам на Вест и Ист. Вот и все. Я на 8-й улице, угол 5-й авеню, мне нужна 53-я, угол 2-й, значит пройди 45 кварталов и сверни направо, до угла 2-й. Загорается, конечно, не весь тридцативерстный Брод- веище (здесь не скажешь: заходите, мы соседи, оба на Бродвее), а часть от 25-й до 50-й улицы, особенно Таймс- сквер,— это, как говорят американцы, Грэт-Уайт-Уэй — великий белый путь. Он действительно белый, и ощущение действительно такое, что на нем светлей, чем днем, так как день весь светел, а этот путь светел, как день, да еще на фоне черной ночи. Свет фонарей для света, свет бегаю- щих лампочками реклам, свет зарев витрин и окон ни- когда не закрывающихся магазинов, свет ламп, освещаю- щих огромные малеваные плакаты, свет, вырывающийся из открывающихся дверей кино и театров, несущийся свет авто и элевейтеров, мелькающий под ногами в стек- лянных окнах тротуаров свет подземных поездов, свет рекламных надписей в небе. Свет, свет и свет. Можно читать газету, и притом у соседа, и на ино- странном языке. Светло и в ресторанах и в театральном центре. Чисто на главных улицах и в местах, где живут хо- зяева или готовящиеся к этому. Там, куда развозят большинство рабочих и служа- щих, в бедных еврейских, негритянских, итальянских кварталах — на 2-й, на 3-й авеню, между первой и три- дцатой улицами — грязь почище минской. В Минске очень грязно. Стоят ящики со всевозможными отбросами, из ко- торых нищие выбирают не совсем объеденные кости и куски. Стынут вонючие лужи и сегодняшнего и поза- вчерашнего дождя. Бумага и гниль валяются по щиколку — не образно по щиколку, а по-настоящему, всамделишно. Это в 15 минутах ходу, в 5 минутах езды от блестя- щей 5-й авеню и Бродвея. Ближе к пристаням еще темней, грязней и опас- ней. Днем это интереснейшее место. Здесь что-нибудь обязательно грохочет — или труд, или выстрелы, или крики. Содрогают землю краны, разгружающие паро- ход, чуть не целый дом за трубу выволакивающие из трюма. Ходят пикетчики в забастовку, не допуская штрейк- брехеров. Сегодня, 10 сентября, ньюйоркский юнион моряков порта объявил забастовку в солидарность бастующим морякам Англии, Австралии и Южной Африки, и в первый же день приостановилась выгрузка 30 огромных пароходов. Третьего дня, несмотря на забастовку, на пароходе «Мажестик», приведенном штрейкбрехерами, приехал богатый адвокат, лидер (здешних меньшевиков) соци- алистической партии Морис Хилквит, и тысячи ком- мунистов и членов Ай-добль-добль-ю свистели ему с берега и кидали тухлые яйца. Еще через несколько дней здесь стреляли в при- ехавшего на какой-то конгресс генерала — усмирителя Ирландии,— и его выводили задворками. А утром снова входят и разгружаются по бесчислен- ным пристаням бесчисленных компаний «Ля Франс», «Аквитания» и другие гиганты по 50 000 тонн. Авеню, прилегающие к пристаням, из-за паровозов, въезжающих с товарами прямо на улицу, из-за граби- телей, начиняющих кабачки,— зовутся здесь «Авеню смерти». Отсюда поставляются грабители-голдапы на весь Нью- Йорк: в отели вырезывать из-за долларов целые семьи, в собвей — загонять кассиров в угол меняльной будки и отбирать дневную выручку, меняя доллары проходя- щей, ничего не подозревающей публике. Если поймают — электрический стул тюрьмы Синг- Синг. Но можно и вывернуться. Идя на грабеж, бандит заходит к своему адвокату и заявляет: — Позвоните мне, сэр, в таком-то часу туда-то. Если меня не будет, значит надо нести за меня залог и извле- кать из узилища. Залоги большие, но и бандиты не маленькие и органи- зованы неплохо. Выяснилось, например, что дом, оцененный в двести тысяч долларов, уже служит залогом в два миллиона, уплаченных за разных грабителей. В газетах писали об одном бандите, вышедшем из тюрьмы под залог 42 раза. Здесь на Авеню смерти ору- дуют ирландцы. По другим кварталам другие. Негры, китайцы, немцы, евреи, русские — живут своими районами со своими обычаями и языком, десяти- летия сохраняясь в несмешанной чистоте. В Нью-Йорке, не считая пригородов, 1 700 000 евреев (приблизительно), 1 000 000 итальянцев, 500 000 немцев, 300 000 ирландцев, 300 000 русских, 250 000 негров, 150 000 поляков, 300 000 испанцев, китайцев, финнов. Загадочная картинка: кто же такие, в сущности го- воря, американцы, и сколыю их стопроцентных? Сначала я делал дикие усилия в месяц заговорить по- английски; когда мои усилия начали увенчиваться успехом, то близлежащие (близстоящие, сидящие) и лавочник, и молочник, и прачечник, и даже полицей- ский—стали говорить со мной по-русски. Возвращаясь ночью элезейтером, эти нации и квар- талы видишь как нарезанные: на 125-й встают негры, на 90-й русские, на 50-й немцы и т. д., почти точно. В двенадцать выходящие из театров пьют последнюю соду, едят последний айскрим и лезут домой в час или в три, если часа два потрутся в фокстроте или послед- нем крике «чарлстон». Но жизнь не прекращается,— так же открыты всех родов магазины, так же носятся собвей и элевейтеры, так же можете найти кино, откры- тое всю ночь, и спите сколько влезет за ваши 25 центов. Придя домой, если весной и летом, закройте окна от комаров и москитов и вымойте уши и ноздри и от- кашляйте угольную пыль. Особенно сейчас, когда че- тырехмесячная забастовка 158 000 шахтеров твердого угля лишила город антрацита и трубы фабрик коптят обычно запрещенным к употреблению в больших горо- дах мягким углем. Если вы исцарапались, залейтесь иодом: воздух нью- йоркский начинен всякой дрянью, от которой растут яч- мени, вспухают и гноятся все царапины и которым все- таки живут миллионы ничего не имеющих и не могущих никуда выехать. Я ненавижу Нью-Йорк в воскресенье: часов в 10 в одном лиловом трико подымает штору напротив какой-то клерк. Не надевая, видимо, штанов, садится к окну с двухфунтовым номером в сотню страниц — не то «Ворлд», не то «Таймса». Час читается сначала стихотворный и красочный отдел реклам универсальных магазинов (по которому составляется среднее американское миросозер- цание), после реклам просматриваются отделы краж и убийств. Потом человек надевает пиджак н брюки, из-под ко- торых всегда выбивается рубаха. Под подбородком укрепляется раз навсегда завязанный галстук цвета по- меси канарейки с пожаром и Черным морем. Одетый американец с час постарается посидеть с хозяином отеля или со швейцаром на стульях на низких приступочках, окружающих дом, или на скамейках ближайшего лысого скверика. Разговор идет про то, кто ночью к кому приходил, не слышно ли было, чтобы пили, а если приходили и пили, то не сообщить ли о них на предмет изгона и при- влечения к суду прелюбодеев и пьяниц. К часу американец идет завтракать туда, где завтра- кают люди богаче его, и где его дама будет млеть и востор- гаться над пулярдкой в 17 долларов. После этого амери- канец идет в сотый раз в разукрашенный цветными стек- лами склеп генерала и генеральши Грант или, скинув сапоги и пиджак, лежать в каком-нибудь скверике на прочитанном полотнище «Таймса», оставив после себя обществу и городу обрывки газеты, обертку чуингама и мятую траву. Кто богаче — уже нагоняет аппетит к обеду, правя своей машиной, презрительно проносясь мимо дешевых и завистливо кося глаза на более роскошные и доро- гие. Особенную зависть, конечно, вызывают у безродных американцев те, у кого на автомобильной дверце барон- ская или графская золотая коронка. Если американец едет с дамой, евшей с ним, он це- лует ее немедля и требует, чтобы она целовала его. Без этой «маленькой благодарности» он будет считать доллары, уплаченные по счету, потраченными зря и больше с этой неблагодарной дамой никуда и никогда не поедет,— и саму даму засмеют ее благоразумные и расчетливые подруги. Если американец автомобилирует один, он (писаная нравственность и целомудрие) будет замедлять ход и останавливаться перед каждой одинокой хорошенькой пешеходкой, скалить в улыбке зубы и зазывать в авто диким вращением глаз. Дама, не понимающая его нервоз- ности,будет квалифицироваться как дура, не понимающая своего счастия, возможности познакомиться с обладате- лем стосильного автомобиля. Дикая мысль — рассматривать этого джентльмена как спортсмена. Чаще всего он умеет только править (самая мелочь), а в случае поломки — не будет даже знать, как накачать шину или как поднять домкрат. Еще бы — это сделают за него бесчисленные починочные мастерские и бензинные киоски на всех путях его езды. Вообще в спортсменство Америки я не верю. Спортом занимаются главным образом богатые без- дельницы. Правда, президент Кулидж даже в своей поездке ежечасно получает телеграфные реляции о ходе бейс- больных состязаний между питсбургской командой и вашингтонской командой «сенаторов»; правда, перед вывешенными бюллетенями о ходе футбольных состя- заний народу больше, чем в другой стране перед картой военных действий только что начавшейся войны,— но это не интерес спортсменов, это — хилый интерес азарт- ного игрока, поставившего на пари свои доллары за ту или другую команду. И если рослы и з доровы футболисты, на которых глядит тысяч семьдесят человек огромного ныойоркского цирка, то семьдесят тысяч зрителей, это — в большин- стве тщедушные и хилые люди, среди которых я кажусь Голиафом. Такое же впечатление оставляют и американские солдаты, кроме вербовщиков, выхваляющих перед пла- катами привольную солдатскую жизнь. Недаром эти холеные молодцы в минувшую войну отказывались влезть во французский товарный вагон (40 человек или 8 лоша- дей) и требовали мягкий, классный. Автомобилисты и из пешеходов побогаче и поизы- сканнее в 5 часов гонят на светский или полусветский файф-о-клок. Хозяин запасся бутылками матросского «джина» и лимонада «Джиннер Эйл», и эта помесь дает американ- ское шампанское эпохи прогибишена. Приходят девицы с завороченными чулками, стено- графистки и модели. Вошедшие молодые люди и хозяин, влекомые жаждой лирики, но мало разбирающиеся в ее тонкостях, острят так, что покраснеют и пунцовые пасхальные яйца, а по- теряв нить разговора, похлопывают даму по ляжке с той непосредственностью, с которой, потеряв мысль, доклад- чик постукивает папиросой о портсигар. Дамы показывают колени и мысленно прикидывают, сколько стоит этот человек. Чтоб файф-о-клок носил целомудренный и артисти- ческий характер — играют в покер или рассматривают последние приобретенные хозяином галстуки и подтяжки. Потом разъезжаются по домам. Переодевшись, на- правляются обедать. Люди победнее (не бедные, а победнее) едят получше, богатые — похуже. Победнее едят дома свежекуплен- ную еду, едят при электричестве, точно давая себе отчет в проглачиваемом. Побогаче — едят в дорогих ресторанах поперченную портящуюся или консервную заваль, едят в полутьме потому, что любят не электричество, а свечи. Эти свечи меня смешат. Все электричество принадлежит буржуазии, а она ест при огарках. Она неосознанно боится своего электричества. Она смущена волшебником, вызвавшим духов и не умеющим с ними справиться. Такое же отношение большинства и к остальной технике. Создав граммофон и радио, они откидывают его плебсу, говорят с презрением, а сами слушают Рахма- нинова, чаще не понимают, но делают его почетным гражданином какого-то города и преподносят ему в зо- лотом ларце — канализационных акций на сорок тысяч долларов. Создав кино, они отшвыривают его демосу, а сами гонятся за оперными абонементами в опере, где жена фабриканта Мак-Кормик, обладающая достаточным ко- личеством долларов, чтобы делать все, что ей угодно, ревет белугой, раздирая вам уши. А в случае неосмотри- тельности капельдинеров закидывается гнилым яблоком и тухлым яйцом. И даже когда человек «света» идет в кино, он бессо- вестно врет вам, что был в балете или в голом ревю. Миллиардеры бегут с зашумевшей машинами, гро- мимой толпами 5-й авеню, бегут за город в пока еще тихие дачные углы. — Не могу же я здесь жить,— капризно сказала мисс Вандербильд, продавая за 6 000 000 долларов свой дворец на углу 5-й авеню и 53-й улицы,— не могу я здесь жить, когда напротив Чайльдс, справа — булоч- ник, а слева — парикмахер. После обеда состоятельным — театры, концерты и обозрения, где билет первого ряда на голых дам стоит 10 долларов. Дуракам — прогулка в украшенном фо- нариками автомобиле в китайский квартал, где будут показывать обыкновенные кварталы и дома, в кото- рых пьется обыкновеннейший чай — только не амери- канцами, а китайцами. Парам победнее — многоместный автобус на «Ко- ни-Айланд» — Остров Увеселений. После долгой езды вы попадаете в сплошные русские (у нас американские) горы, высоченные колеса, вздымающие кабины, таи- тянские киоски, с танцами и фоном — фотографией острова, чертовы колеса, раскидывающие ступивших, бассейны для купающихся, катание на осликах — и все это в таком электричестве, до которого не доплюнуть и ярчайшей международной парижской выставке. В отдельных киосках собраны все отвратительней- шие уроды мира — женщина с бородой, человек-птица, женщина на трех ногах и т. п.— существа, вызывающие неподдельный восторг американцев. Здесь же постоянно меняющиеся, за грош нанимае- мые голодные женщины, которых засовывают в ящик, демонстрируя безболезненное прокалывание шпагами; других сажают на стул с рычагами и электрифицируют, пока от их прикосновения к другому не посыплются искры. Никогда не видел, чтобы такая гадость вызывала бы такую радость. Кони-Айланд — приманка американского девиче- ства. Сколько людей целовалось в первый раз по этим вертящимся лабиринтам и окончательно решало во- прос о свадьбе в часовой обратной поездке собвеем до города! Таким идиотским карнавалом кажется, должно быть, счастливая жизнь ньюйоркским влюбленным. Выходя, я решил, что неудобно покинуть лунапарк, не испытав ни одного удовольствия. Мне было все равно, что делать, и я начал меланхолически накидывать кольца на вертящиеся фигурки кукол. Я предварительно осведомился о цене удовольствия. Восемь колец — 25 центов. Кинув колец шестнадцать, я благородно протянул доллар, справедливо рассчитывая половину получить обратно. Торговец забрал доллар и попросил показать ему мою мелочь. Не подозревая ничего недоброго, я вынул из кармана доллара на три центов. Колечник сгреб мелочь с ладони в карман и на мои возмущенные возгласы ухватил меня за рукав, потребо- вав предъявления бумажек. В удивлении, я вытащил имеющиеся у меня десять долларов, которые момен- тально сграбастал ненасытный увеселитель, — и только после мольб моих и моих спутников он выдал мне 50 цен- тов на обратный путь. Итого, по утверждению владельца милой игрушки, я должен был закинуть двести сорок восемь колец, т. е., считая даже по полминуты на каждое, проработать больше двух часов. Никакая арифметика не помогла, а на мою угрозу обратиться к полицейскому мне было отвечено долго не смолкавшим грохотом хорошего, здорового смеха. Полицейский, должно быть, усвоил себе из этой суммы — колец сорок. Позднее мне объяснили американцы, что продавца надо было бить правильным ударом в нос, еще не полу- чив и требования на второй доллар. Если вам и тогда не возвращают денег, то все же ува- жают вас как настоящего американца, веселого «аттабоя». Воскресная жизнь кончается часа в два ночи, и вся трезвая Америка, довольно пошатываясь, во всяком случае возбужденно идет домой. Черты ньюйоркской жизни трудны. Легко наго- ворить ни к чему не обязывающие вещи, избитые, об американцах вроде: страна долларов, шакалы импе- риализма и т. д. Это только маленький кадр из огромной американ- ской фильмы. Страна долларов — это знает каждый ученик первой ступени. Но если при этом представляется та погоня за долларом спекулянтов, которая была у нас в 1919 го- ду во время падения рубля, которая была в Германии в 1922 году во время тарахтения марки, когда тысячники и миллионеры утром не ели булки в надежде, что к вечеру она подешевеет, то такое представление будет совершен- но неверным. Скупые? Нет. Страна, съедающая в год одного мо- роженого на миллион долларов, может приобрести себе и другие эпитеты. Бог — доллар, доллар — отец, доллар — дух святой. Но это не грошовое скопидомство людей, только миря- щихся с необходимостью иметь деньги, решивших нако- пить суммочку, чтобы после бросить наживу и сажать в саду маргаритки да проводить электрическое освеще- ние в курятники любимых наседок. И до сих пор нью- йоркцы с удовольствием рассказывают историю 11-го го- да о ковбое Даймонд Джиме. Получив наследство в 250 000 долларов, он нанял целый мягкий поезд, уставил его вином и всеми своими друзьями и родственниками, приехал в Нью-Йорк, пошел обходить все кабаки Бродвея, спустил в два дня добрых полмиллиона рублей и уехал к своим мустангам без единого цента, на грязной подножке товарного поезда. Нет! В отношении американца к доллару есть поэзия. Он знает, что доллар — единственная сила в его стодеся- тимиллионной буржуазной стране (в других тоже), и я убежден, что, кроме известных всем свойств денег, аме- риканец эстетически любуется зелененьким цветом дол- лара, отождествляя его с весной, и бычком в овале, кажущимся ему его портретом крепыша, символом его довольства. А дядя Линкольн на долларе и возможность для каждого демократа пробиться в такие же люди делает доллар лучшей и благороднейшей страницей, которую может прочесть юношество. При встрече американец не скажет вам безразличное: — Доброе утро. Он сочувственно крикнет: — Мек моней? (Делаешь деньги?) — и пройдет даль- ше. Американец не скажет расплывчато: — Вы сегодня плохо (или хорошо) выглядите. Американец определит точно: — Вы смотрите сегодня на два цента. Или: — Вы выглядите на миллион долларов. О вас не скажут мечтательно, чтобы слушатель те- рялся в догадках,— поэт, художник, философ. Американец определит точно: — Этот человек стоит 1 230 000 долларов. Этим сказано все: кто ваши знакомые, где вас при- нимают, куда вы уедете летом, и т. д. Путь, каким вы добыли ваши миллионы, безразличен в Америке. Все — «бизнес», дело, — все, что растит дол- лар. Получил проценты с разошедшейся поэмы — биз- нес, обокрал, не поймали — тоже. К бизнесу приучают с детских лет. Богатые родители радуются, когда их десятилетний сын, забросив книжки, приволакивает домой первый доллар, вырученный от продажи газет. — Он будет настоящим американцем. В общей атмосфере бизнеса изобретательность растет. В детском кемпе, в летнем детском пансионе-лагере, где закаляют детей плаванием и футболом, было запре- щено ругаться при боксе. - Как же драться, не ругаясь? — сокрушенно жа- ловались дети. Один из будущих бизнесменов учел эту потребность. На его палатке появилось объявление: «За 1 никель выучиваю пяти русским ругательствам, за 2 никеля — пятнадцати». Желающихся выучиться ругаться без риска быть по- нятым преподавателями — набилась целая палатка. Счастливый владелец русских ругательств, стоя по- средине, дирижировал: — Ну, хором — «дурак»! - Д у р а к! — С в о л о ч ь! — Не «тволоч», а «сволочь». Над сукиным сыном пришлось биться долго. Не- смышленые американыши выговаривали «зукин-синь», а подсовывать за хорошие деньги недоброкачественные ругательства честный молодой бизнесмен не хотел. У взрослых бизнес принимает грандиозные эпические формы. Три года тому назад кандидату в какие-то доходные городские должности — мистеру Ригельману надо было хвастнуть пред избирателями какой-нибудь альтруисти- ческой затеей. Он решил построить деревянный балкон на побережье для гуляющих по Кони-Айланду. Владельцы прибрежной полосы запросили громад- ные деньги — больше, чем могла бы дать будущая долж- ность. Ригельман плюнул на владельцев, песком и кам- нем отогнал океан, создал полосу земли шириной в 350 фу- тов и на три с половиной мили оправил берег идеальным дощатым настилом. Ригельмана выбрали. Через год он с лихвой возместил убытки, выгодно продав, в качестве влиятельного лица, все выдаю- щиеся бока своего оригинального предприятия под рек- ламу. Если даже косвенным давлением долларов можно победить должность, славу, бессмертие, то, непосред- ственно положив деньги на бочку, купишь все. Газеты созданы трестами; тресты, воротилы трестов запродались рекламодателям, владельцам универсаль- ных магазинов. Газеты в целом проданы так прочно и дорого, что американская пресса считается непод- купной. Нет денег, которые могли бы перекупить уже запроданного журналиста. А если тебе цена такая, что другие дают больше,— докажи, и сам хозяин набавит. Титул — пожалуйста. Газеты и театральные купле- тисты часто трунят над кинозвездой Глорией Свенсен, бывшей горничной, ныне стоящей пятнадцать тысяч долларов в неделю, и ее красавцем-мужем графом, вместе с пакеновскими моделями и анановскими туфлями выве- зенным из Парижа. Любовь — извольте. Вслед за обезьяньим процессом газеты стали трубить о мистере Браунинге. Этот миллионер, агент по продаже недвижимого иму- щества, под старость лет обуялся юношеской страстью. Так как брак старика с девушкой вещь подозритель- ная, миллионер пошел на удочерение. Объявление в газетах: ------------------------------- | ЖЕЛАЕТ МИЛЛИОНЕР | | УДОЧЕРИТЬ ШЕСТНАДЦАТИЛЕТНЮЮ | ------------------------------- 12 000 лестных предложений с карточками красавиц посыпались в ответ. Уже в 6 часов утра четырнадцать девушек сидело в приемной мистера Браунинга. Браунинг удочерил первую (слишком велико нетер- пение) — по-детски распустившую волосья, красавицу- чешку Марию Спас. На другой день газеты стали захле- бываться Марииным счастьем. В первый день куплено 60 платьев. Привезено жемчужное ожерелье. За три дня подарки перевалили за 40 000 долларов. И сам папаша снимался, облапив дочку за грудь, с выражением лица, которое впору показывать из-под полы перед публичными домами Монмартра. Отцовскому счастью помешало известие, что мистер пытался попутно удочерить и еще какую-то тринадцати- летнюю из следующей пришедшей партии. Проблема- тичным извинением могло бы, пожалуй, быть то, что дочь оказалась девятнадцатилетней женщиной. Там на три меньше, здесь на три больше; «фифти- фифти», как говорят американцы,— в общем, какая разница? Во всяком случае папаша оправдывался не этим, а суммой счета, и благородно доказывал, что сумма его расходов на этот бизнес определенно указывает, что только он является страдающей стороной. Пришлось вмешаться прокуратуре. Дальнейшее мне неизвестно. Газеты замолчали, будто долларов в рот набрали. Я убежден, что этот самый Браунинг сделал бы серьезные коррективы в советском брачном кодексе, ущемляя его со стороны нравственности и морали. Ни одна страна не городит столько моральной, воз- вышенной, идеалистической ханжеской чуши, как Со- единенные Штаты. Сравните этого Браунинга, развлекающегося в Нью- Йорке, с какой-нибудь местечковой техасской сценкой, где банда старух в 40 человек, заподозрив женщину в проституции и в сожительстве с их мужьями, разде- вает ее догола, окунает в смолу, вываливает в перо и в пух и изгоняет из городка сквозь главные сочув- ственно гогочущие улицы. Такое средневековье рядом с первым в мире парово- зом «Твенти-Сенчери» экспресса. Типичным бизнесом и типичным ханжеством назовем и американскую трезвость, сухой закон «прогибишен». Виски продают все. Когда вы зайдете даже в крохотный трактирчик, вы увидите на всех столах надпись: «Занято». Когда в этот же трактирчик входит умный, он пере- секает его, идя к противоположной двери. Ему заслоняет дорогу хозяин, кидая серьезный вопрос: — Вы джентльмен? — О да! — восклицает посетитель, предъявляя зеле- ненькую карточку. Это члены клуба (клубов тысячи), говоря просто — алкоголики, за которых поручились. Джентльмена пропускают в соседнюю комнату — там с засученными рукавами уже орудуют несколько кок- тейлыциков, ежесекундно меняя приходящим содержи- мое, цвета и форму рюмок длиннейшей стойки. Тут же за двумя десятками столиков сидят завтра- кающие, любовно оглядывая стол, уставленный все- возможной питейностью. Пообедав, требуют: - Шу бокс! (Башмачную коробку!) — и выходят из кабачка, волоча новую пару виски. За чем же смо- трит полиция? За тем, чтобы не надували при дележе. У последнего пойманного оптовика «бутлегера» было на службе 240 полицейских. Глава борьбы с алкоголем плачется в поисках за десятком честных агентов и грозится, что уйдет, так как таковые не находятся. Сейчас уже нельзя отменить закон, запрещающий винную продажу, так как это невыгодно прежде всего торговцам вином. А таких купцов и посредников — армия — один на каждые пятьсот человек. Такая дол- ларовая база делает многие, даже очень тонкие нюансы американской жизни простенькой карикатурной иллю- страцией к положению, что сознание и надстройка опре- деляются экономикой. Если перед вами идет аскетический спор о женской красе и собравшиеся поделились на два лагеря — одни за стриженых американок, другие за длинноволосых, то это не значит еще, что перед вами бескорыстные эстеты. Нет. За длинные волосы орут до хрипоты фабриканты шпилек, со стрижкой сократившие производство; за короткие волосы ратует трест владельцев парикмахер- ских, так как короткие волосы у женщин привели к па- рикмахерам целое второе стригущееся человечество. Если дама не пойдет с вами по улице, когда вы несете сверток починенных башмаков, обернутых в газетную бумагу, то знайте — проповедь красивых свертков ведет фабрикант оберточной бумаги. Даже по поводу такой сравнительно беспартийной вещи, как честность, имеющей целую литературу,— даже по этому поводу орут и ведут агитацию кредитные общества, дающие ссуду кассирам для внесения зало- гов. Этим важно, чтобы кассиры честно считали чужие деньги, не сбегали с магазинными кассами, и чтобы незыблемо лежал и не пропадал залог. Такими же долларными соображениями объясняется и своеобразная осенняя оживленная игра. 14 сентября меня предупредили — снимай соломен- ную шляпу. 15-го на углах перед шляпными магазинами стоят банды, сбивающие соломенные шляпы, пробивающие шляпные твердые днища и десятками нанизывающие продырявленные трофеи на руку. Осенью ходить в соломенных шляпах неприлично. На соблюдении приличий зарабатывают и торговцы мягкими шляпами и соломенными. Что бы делали фа- бриканты мягких, если бы и зимой ходили в соломен- ных? Что бы делали соломенные, если бы годами носили одну и ту же шляпу? А пробивающие шляпы (иногда и с головой) полу- чают от фабрикантов на чуингам пошляпно. Сказанное о ньюйоркском быте, это, конечно, не лицо. Так, отдельные черты — ресницы, веснушка, ноздря. Но эти веснушки и ноздри чрезвычайно характерны для всей мещанской массы — массы, почти покры- вающей всю буржуазию; массы, заквашенной промежу- точными слоями; массы, захлестывающей и обеспечен- ную часть рабочего класса. Ту часть, которая приобрела в рассрочку домик, выплачивает из недельного заработка за фордик и больше всего боится стать безработным. Безработица — это пятенье обратно, выгон из нео- плаченного дома, увод недоплаченного форда, закрытие кредита в мясной и т. д. А рабочие Нью-Йорка хорошо помнят ночи осени 1920—1921 года, когда 80 000 без- работных спали в Централ-парке. Американская буржуазия квалификацией и заработ- ками ловко делит рабочих. Одна часть — опора желтых лидеров с трехэтаж- ными затылками и двухаршинными сигарами, лидеров, уже по-настоящему, попросту купленных буржуазией. Другая — революционный пролетариат — настоящий, не вовлеченный мелкими шефами в общие банковские операции, — такой пролетариат и есть и борется. При мне революционные портные трех локалов (отделов) союза дамских портных — локалы второй, девятый и двадцать второй—повели долгую борьбу против «вождя», председателя Мориса Зигмана, пытавшегося сделать союз смиренным отделом фабрикантовых лакеев. 20 августа была объявлена «Объединенным комитетом действия» антизигмановская демонстрация. Демонстрировало в Юнион-сквере тысячи две человек, и 30 000 рабочих из солидарности приостановили работу на два часа. Не зря демонстрация была в Юнион-сквере, против окон еврей- ской коммунистической газеты «Фрайгайт». Была и чисто политическая демонстрация, непосред- ственно организованная компартией — по поводу недо- пущения в Америку английского депутата коммуниста Саклатвалы. В Нью-Йорке 4 коммунистических газеты: «Новый мир» (русская), «Фрайгайт» (еврейская), «Щоденнi вiстi» (украинская) и финская. «Дейли Воркер», центральный орган партии, издает- ся в Чикаго. Но эти газеты, при трех тысячах членов партии на Нью-Йорк, в одном Нью-Йорке имеют общий тираж в 60 000 экземпляров. Переоценивать влияние этой коммунистически на- строенной, в большинстве иностранной массы — не при- ходится, ждать в Америке немедленных революционных выступлений — наивность, но недооценивать шестьдесят тысяч — тоже было бы легкомыслием. А М Е Р И К А Когда говорят «Америка», воображению представля- ются Нью-Йорк, американские дядюшки, мустанги, Кулидж и т. п. принадлежности Северо-Американских Соединенных Штатов. Странно, но верно. Странно — потому, что Америк целых три: Северная, Центральная и Южная. С.А.С.Ш. не занимают даже всю Северную — а вот поди ж ты! — отобрали, присвоили и вместили название всех Америк. Верно потому, что право называть себя Америкой Соединенные Штаты взяли силой, дредноутами и дол- ларами, нагоняя страх на соседние республики и коло- нии. Только за одно мое короткое трехмесячное пребыва- ние американцы погромыхивали железным кулаком перед носом мексиканцев по поводу мексиканского проекта национализации своих же неотъемлемых земель- ных недр; посылали отряды на помощь какому-то прави- тельству, прогоняемому венецуэльским народом; не- двусмысленно намекали Англии, что в случае неуплаты долгов может затрещать хлебная Канада; того же желали французам и перед конференцией об уплате француз- ского долга то посылали своих летчиков в Марокко на помощь французам, то вдруг становились марокканце- любцами и из гуманных соображений отзывали летчиков обратно. В переводе на русский: гони монету — получишь летчиков. Что Америка и САСШ одно и то же — знали все. Кулидж только оформил это дельце в одном из послед- них декретов, назвав себя и только себя американцами. Напрасен протестующий рев многих десятков республик и даже других Соединенных Штатов (например Соеди- ненные штаты Мексики), образующих Америку. Слово «Америка» теперь окончательно аннексиро- вано. Но что кроется за этим словом? Что такое Америка, что это за американская нация, американский дух? Америку я видел только из окон вагона. Однако по отношению к Америке это звучит совсем немало, так как вся она вдоль и поперек изрезана ли- ниями. Они идут рядом то четыре, то десять, то пятна- дцать. А за этими линиями только под маленьким граду- сом новые линии новых железнодорожных компаний. Единого расписания нет, так как главная цель этих ли- ний не обслуживание пассажирских интересов, а доллар и конкуренция с соседним промышленником. Поэтому, беря билет на какой-нибудь станции боль- шого города, вы не уверены, что это самый быстрый, дешевый и удобный способ сообщения между необхо- димыми вам городами. Тем более, что каждый поезд — экспресс, каждый — курьерский и каждый — скорый. Один поезд из Чикаго в Нью-Йорк идет 32 часа, дру- гой — 24, третий — 20 и все называются одинаково — экспресс. В экспрессах сидят люди, заложив за ленту шляпы проездной билет. Так хладнокровней. Не надо нервни- чать, искать билетов, а контролер привычной рукой ле- зет вам за ленту и очень удивляется, если там билета не оказалось. Если вы едете спальным пульмановским вагоном, прославленным и считающимся в Америке са- мым комфортабельным и удобным,— то все ваше суще- ство организатора будет дважды в день, утром и вече- ром, потрясено бессмысленной, глупой возней. В 9 часов вечера дневной вагон начинают ломать, опускают во- стланные в потолок кровати, разворачивают постели, прикрепляют железные палки, нанизывают кольца за- навесок, с грохотом вставляют железные перегородки - все эти хитрые приспособления приводятся в движение, чтобы по бокам вдоль вагона установить в два яруса двадцать спальных коек под занавесками, оставив по- средине узкий уже не проход, а пролаз. Чтобы пролезть во время уборки, надо сплошь жонг- лировать двумя негритянскими задами уборщиков, голо- вой ушедших в постилаемую койку. Повернешь, выведешь его чуть не на площадку ва- гона,— вдвоем, особенно с лестницей для влезания на второй ярус, почти не разминешься,— затем меняешься с ним местами и тогда обратно влазишь в вагон. Раз- деваясь, вы лихорадочно придерживаете расстегиваю- щиеся занавески во избежание негодующих возгласов напротив вас раздевающихся шестидесятилетних орга- низаторш какого-нибудь общества юных христианских девушек. Во время работы вы забываете прижать вплотную вы- совывающиеся из-под занавесок голые ноги, и — про- клинаемый пятипудовый негр ходит вразвалку по всем мозолям. С 9 утра начинается вакханалия разборки ва- гона и приведения вагона в «сидящий вид». Наше европейское деление на купе даже жестких вагонов куда целесообразней американской пульманов- ской системы. Что меня совсем удивило—это возможность опоздания поездов в Америке даже без особых несчастных причин. Мне необходимо было срочно после лекции в Чикаго выехать ночью на лекцию в Филадельфию — экспрес- сной езды 20 часов. Но в это время ночи шел только один поезд с двумя пересадками, и кассир, несмотря на пятиминутный срок пересадки, не мог и не хотел гаран- тировать мне точности прибытия к вагону пересадки, хотя и прибавил, что шансов на опоздание немного. Возможно, что уклончивый ответ объяснялся жела- нием опозорить конкурирующие линии. На остановках пассажиры выбегают, закупают пучки сельдерея и вбегают, жуя на ходу корешки. В сельдерее — железо. Железо — полезно американ- цам. Американцы любят сельдерей. На ходу мелькают нерасчищенные лески русского типа, площадки футболистов с разноцветными играю- щими — и техника, техника и техника. Эта техника не застоялась, эта техника растет. В ней есть одна странная черта — снаружи, внешне эта тех- ника производит недоделанное, временное впечатле- ние. Будто стройка, стены завода не фундаментальные — однодневки, одногодки. Телеграфные, даже часто трамвайные столбы сплошь да рядом деревянные. Огромные газовые вместилища, спичка в которые снесет полгорода, кажутся неохраняемыми. Только на время войны была приставлена стража. Откуда это? Мне думается — от рваческого, завоевательного ха- рактера американского развития. Техника здесь шире всеобъемлющей германской, но в ней нет древней культуры техники — культуры, ко- торая заставила бы не только нагромождать корпуса, но и решетки и двор перед заводом организовать со- образно со всей стройкой. Мы ехали из Бикона (в шести часах езды от Нью- Йорка) и попали без всякого предупреждения на пол- ную перестройку дороги, на которой не было оставлено никакого места для автомобилей (владельцы участков мостили, очевидно, для себя и мало заботились об удоб- ствах проезда). Мы свернули на боковые дороги и на- ходили путь только после опроса встречных, так как ни одна надпись не указывала направление. В Германии это немыслимо ни при каких условиях, ни в каком захолустье. При всей грандиозности строений Америки, при всей недосягаемости для Европы быстроты американ- ской стройки, высоты американских небоскребов, их удобств и вместительности — и дома Америки, в общем, производят странное временное впечатление. Может быть, это кажущееся. Кажется оттого, что на вершине огромного дома стоит объемистый водяной бак. Воду до шестого этажа подает город, а дальше дом управляется сам. При вере во все- могущество американской техники такой дом выглядит подогнанным, наскоро переделанным из какой-то другой вещи и подлежащим разрушению по окончании быстрой надобности. Эта черта совсем отвратительно выступает в построй- ках, по самому своему существу являющихся времен- ными. Я был на Раковей-бич (ньюйоркский дачный поселок; пляж для людей среднего достатка). Ничего гаже строе- ний, облепивших берег, я не видел. Я не мог бы про- жить в таком карельском портсигаре и двух часов. Все стандартизированные дома одинаковы, как спи- чечные коробки одного названия, одной формы. Дома насажены, как пассажиры весеннего трамвая, возвра- щающегося из Сокольников в воскресенье вечером. От- крыв окно уборной, вы видите все, делающееся в со- седней уборной, а если у соседа приоткрыта дверь, то видите сквозь дом и уборную следующих дачников. Дома по ленточке уличек вытянулись, как солдаты на параде — ухо к уху. Материал строений таков, что слышишь не только каждый вздох и шепот влюбленного соседа, но сквозь стенку можешь различить самые тон- кие нюансы обеденных запахов на соседском столе. Такой поселок — это совершеннейший аппарат про- винциализма и сплетни в самом мировом масштабе. Даже большие новейшие удобнейшие дома кажутся временными, потому что вся Америка, Нью-Йорк в част- ности, в стройке, в постоянной стройке. Десятиэтажные дома ломают, чтобы строить двадцатиэтажные; двадцати- этажные — чтоб тридцати — чтоб сорока и т. д. Нью-Йорк всегда в грудах камней и стальных пере- плетов, в визге сверл и ударах молотков. Настоящий и большой пафос стройки. Американцы строят так, как будто в тысячный раз разыгрывают интереснейшую разученнейшую пьесу. Оторваться от этого зрелища ловкости, сметки — невоз- можно. На простую землю ставится землечерпалка. Она с лязгом, ей подобающим, выгрызает и высасывает землю и тут же плюет ее в непрерывно проходящие грузовозы. Посредине стройки подымают фермчатый подъемный кран. Он берет огромные стальные трубы и вбивает их паровым молотом (сопящим, будто в насморке вся тех- ника) в твердую землю, как мелкие обойные гвозди. Люди только помогают молоту усесться на трубу да по ватерпасу меряют наклоны. Другие лапы крана поды- мают стальные стойки и перекладины, без всяких шеро- ховатостей садящиеся на место,— только сбей да свинти! Подымается постройка, вместе с ней подымается кран, как будто дом за косу подымают с земли. Через месяц, а то и раньше, кран снимут — и дом готов. Это примененное к домам знаменитое правило вы- делки пушек (берут дырку, обливают чугуном, вот и пушка): взяли кубический воздух, обвинтили сталью, и дом готов. Трудно отнестись серьезно, относишься с поэтической вдохновенностью к какому-нибудь двадца- тиэтажному Кливландскому отелю, про который жители говорят: здесь от этого дома очень тесно (совсем как в трамвае — подвиньтесь, пожалуйста) — поэтому его пе- реносят отсюда за десять кварталов, к озеру. Я не знаю, кто и как будет переносить эту постройку, но если такой дом вырвется из рук, он отдавит много мозолей. Бетонная стройка в десяток лет совершенно меняет облик больших городов. Тридцать лет назад В. Г. Короленко, увидев Нью- Йорк, записывал: «Сквозь дымку на берегу виднелись огромные дома в шесть и семь этажей...» Лет пятнадцать назад Максим Горький, побывавши в Нью-Йорке, доводит до сведения: «Сквозь косой дождь на берегу были видны дома в пятнадцать и двадцать этажей». Я бы должен был, чтобы не выходить из рамок, оче- видно, принятых писателями приличий, повествовать так: «Сквозь косой дым можно видеть ничего себе дома в сорок и пятьдесят этажей...» А будущий поэт после такого путешествия запишет: «Сквозь прямые дома в неисследованное количество этажей, вставшие на ньюйоркском берегу, не были видны ни дымы, ни косые дожди, ни тем более, какие-то дымки». Американская нация. О ней больше, чем о какой-нибудь другой, можно ска- зать словами одного из первых революционных плакатов: «Американцы бывают разные, которые пролетарские, а которые буржуазные». Сынки чикагских миллионеров убивают детей (дело Лоеба и компании) из любопытства, суд находит их не- нормальными, сохраняет их драгоценную жизнь, и «не- нормальные» живут заведующими тюремных библиотек, восхищая сотюремников изящными философскими сочи- нениями. Защитники рабочего класса (дело Ванцетти и дру- гих товарищей) приговариваются к смерти — и целые комитеты, организованные для их спасения, пока не в силах заставить губернатора штата отменить приго- вор. Буржуазия вооружена и организована. Ку-Клукс- Клан стал бытовым явлением. Портные Нью-Йорка в дни маскарадного съезда клан- цев публиковали рекламы, заманивая заказчиков высо- ких шапок и белых халатов: — Вельком, Ку-Клукс-Клан! В городах иногда появляются известия, что такой-то куксин вождь убил такого-то и еще не пойман, другой (без фамилии) изнасиловал уже третью девушку и вы- кинул из автомобиля и тоже ходит по городу без ма- лейшего признака кандалов. Рядом с боевой клановской организацией — мирные масонские. Сто тысяч масонов в пестрых восточных костюмах в свой предпраздничный день бродят по улицам Филадельфии. Эта армия еще сохранила ложи и иерархию, попреж- нему объясняется таинственными жестами, манипулиро- ванием каким-то пальцем у какой-то жилетной пуго- вицы рисует при встречах таинственные значки, но на деле в большей своей части давно стала своеобразным учраспредом крупных торговцев и фабрикантов, на- значающим министров и важнейших чиновников страны. Дико, должно быть, видеть это средневековье, шеству- ющее по филадельфийским улицам под окнами типогра- фии газеты «The Filadelfia Inquirer» , выкидывающей ротационками 450 000 газет в час. Рядом с этой теплой компанийкой — странное суще- ствование легализованной, очевидно, для верности на- блюдения, рабочей компартии Америки и более чем странное — осмеливающихся на борьбу профессиональ- ных союзов. Я видел в первый день приезда в Чикаго, в холод и проливной дождь, такую дикую картину. Вокруг огромного фабричного здания без остановок ходят мокрые, худые, продрогшие люди, с мостовых зорко смотрят рослые, жирные, промакинтошенные по- лисмены. На фабрике забастовка. Рабочие должны отгонять штрейкбрехеров и оповещать нанятых обманным путем. Но останавливаться они не имеют права — остано- вившегося арестует полиция на основании законов про- тив пикетчиков. Говори — на ходу, бей — на ходу. Свое- образный десятичасовой скороходный рабочий день. Неменьшая острота и национальных взаимоотноше- ний Америки. Я писал уже о массе иностранцев в Аме- рике (она вся, конечно, объединение иностранцев для эксплуатации, спекуляции и торговли),— они живут десятками лет, не теряя ни языка, ни обычаев. В еврейском Нью-Йорке на новый год, совсем как в Шавлях, увидишь молодых людей и девушек, разоде- тых не то для свадьбы, не то для раскрашенной фото- графии: лакированные башмаки, оранжевые чулки, белое кружевное платье, пестрый платок и испанский гребень в волосах — для женщин; а для мужчин при тех же туфлях какая-то помесь из сюртука, пиджака и смо- кинга. И на животе или настоящего или американского золота цепь — размером и весом цепей, закрывающих черный ход от бандитов. На помогающих службе — полосатые шали. У детей сотни поздравительных от- крыток с сердцами и голубками — открыток, от кото- рых в эти дни беременеют все почтальоны Нью-Йорка и которые являются единственным предметом широкого потребления всех универсальных магазинов во все пред- праздничные дни. В другом районе так же обособленно живут русские, и американцы ходят в антикварные магазины этого рай- она покупать экзотический самовар. Язык Америки — это воображаемый язык Вавилонского столпотворения, с той только разницей, что там мешали языки, чтоб никто не понимал, а здесь мешают, чтоб понимали все. В результате из английского, скажем, языка получается язык, который понимают все нации, кроме англичан. Недаром, говорят, в китайских лавках вы найдете надпись: «ЗДЕСЬ ГОВОРЯТ ПО-АНГЛИЙСКИ И ПОНИМАЮТ ПО-АМЕРИКАНСКИ» Мне, не знающему английский язык, все-таки легче понимать скупослового американца, чем сыплющего словами русского. Русский называет: трамвай — стриткарой, угол — корнером, квартал — блоком, квартиранта — бордером, билет — тикетом, а выражается так: «Вы поедете без меняния пересядок». Это значит, что у вас беспересадочный билет. Под словом «американец» у нас подразумевают помесь из эксцентричных бродяг О'Генри, Ника Картера с не- изменной трубкой и клетчатых ковбоев киностудии Ку- лешова. Таких нет совсем. Американцем называет себя белый, который даже еврея считает чернокожим, негру не подает руки; увидев негра с белой женщиной, негра револьвером гонит до- мой; сам безнаказанно насилует негритянских девочек, а негра, приблизившегося к белой женщине, судит судом Линча, т. е. обрывает ему руки, ноги и живого жарит на костре. Обычай почище нашего «дела о сожжении в деревне Листвяны цыган-конокрадов». Почему американцами считать этих, а не негров на- пример? Негров, от которых идет и так называемый амери- канский танец-—фокс и шимми, и американский джаз! Негров, которые издают многие прекрасные журналы, например «Opportunity». Негров, которые стараются найти и находят свою связь с культурой мира,считая Пушкина, Александра Дюма, художника Генри Тэна и других работниками своей культуры. Сейчас негр-издатель Каспер Гольштейн объявил премию в 100 долларов имени величайшего негритян- ского поэта А. С. Пушкина за лучшее негритянское стихотворение. Первого мая 1926 года этот приз будет разыгран. Почему неграм не считать Пушкина своим писателем? Ведь Пушкина и сейчас не пустили бы ни в одну «по- рядочную» гостиницу и гостиную Нью-Йорка. Ведь у Пушкина были курчавые волосы и негритянская сине- ва под ногтями. Когда закачаются так называемые весы истории, мно- гое будет зависеть от того, на какую чашку положат 12 миллионов негров 24 миллиона своих увесистых рук. Подогретые техасскими кострами, негры — достаточно сухой порох для взрывов революции. Дух, в том числе и американский, вещь бестелая, даже почти не вещь; контор не нанимает, экспортируется слабо, тоннажа не занимает — и если что сам потребляет, то только виски, и то не американское, а привозное. Поэтому духом интересуются мало, и то в последнее время, когда у буржуазии после разбойничьего периода эксплуатации появилось некоторое спокойное, уверен- ное добродушие, некоторый жировой слой буржуаз- ных поэтов, философов, художников. Американцы завидуют европейским стилям. Они отлично понимают, что за свои деньги они могли бы иметь не четырнадцать, а хоть двадцать восемь Людо- виков, а спешка и привычка к точному осуществлению намеченного не дают им желания и времени ждать, пока сегодняшняя стройка утрясется в американский стиль. Поэтому американцы закупают художественную Евро- пу — и произведения и артистов, дико украшая сороко- вые этажи каким-нибудь ренессансом, не интересуясь тем, что эти статуэтки да завитушки хороши для шести- этажных, а выше незаметны вовсе. Помещать же ниже эти стильные финтифлюшки нельзя, так как они бу- дут мешать рекламам, вывескам и другим полезным вещам. Верхом стильного безобразия кажется мне один дом около публичной библиотеки: весь гладкий, экономный, стройный, черный, но с острой крышей, выкрашенной для красоты золотом. В 1912 году одесские поэты вызолотили для рекламы нос кассирше, продававшей билеты на стиховечер. Запоздавший гипертрофированный плагиат. Улицы Нью-Йорка украшены маленькими памятнич- ками писателей и артистов всего мира. Стены инсти- тута Карнеги расписаны именами Чайковского, Тол- стого и другими. В последнее время против непереваренной эклекти- ческой пошлости подымается голос молодых работников искусства. Американцы стараются найти душу, ритм Америки. Начинают выводить походку американцев из опасливых шажков древних индейцев по тропинкам пустого Ман- геттена. Уцелевшие индейские семьи тщательно охра- няются музеями. Высшим шиком высшего общества считается древнее родство с какими-нибудь знатными индейскими родами,— вещь, еще недавно совершенно позорная в американских глазах. Деятелей искусства, не родившихся в Америке, просто перестают слушать, Начинает становиться модной всякая туземность. Чикаго. В 1920 году в выдуманной поэме «150 000 000» я так изобразил Чикаго: Мир, из света частей собирая квинтет, одарил ее мощью магической,— город в ней стоит на одном винте — весь электро-динамо-механический. В Чикаго 14 000 улиц — солнц площадей лучи. От каждой — 700 переулков длиною поезду на год. Чудно человеку в Чикаго! Знаменитейший сегодняшний американский поэт Сарл Сандбург — сам чикагец, загнанный американским нежеланием вникать в лирику в отдел хроники и проис- шествий богатейшей газеты «Чикаго Трибюн» — этот самый Сандбург описывает Чикаго так: Чикаго, Свинобой мира, Инструментщик, сборщик хлеба, Играющий железными дорогами грузчик страны, Бурный хриплый задира. Город широких плеч... «...Мне говорят: ты подл, и я отвечаю: да,это правда — я видел, как бандит убил и остался безнаказанным. Мне говорят, что ты жесток, и мой ответ: на лицах женщин и детей я видел следы бесстыдного голода. Бросая ядовитые насмешки за работой, все наваливаю- щейся работой,— это высокий дерзкий хулиган на фоне хрупких городишек. С непокрытой головой роющий, рушащий, готовящий планы, строящий, ломающий, восстанавливающий. Смеющийся бурным, хриплым задорным смехом юно- сти. Полуголый, пропотевший, гордый тем, что он режет свиней, производит инструменты, наваливает хлебом амбары, играет железными дорогами и перебрасывает грузы Америки». Путеводители и старожилы говорят: «Чикаго: Самые большие бойни. Самый большой заготовщик лесных материалов. Самый большой мебельный центр. Самый большой производитель сельскохозяйственных машин. Самый большой склад пианино. Самый большой фабрикант железных печей. Самый крупный железнодорожный центр. Самый большой центр по рассылке покупок почтой. Самый людный угол в мире. Самый проходимый мост на земном шаре Bush street bridge. Самая лучшая система бульваров во всем земном шаре — ходи по бульварам, обходи Чикаго, не выйдя ни на какую улицу. Всё самое, самое самое... Что это за город Чикаго? Если все американские города насыпать в мешок, перетряхнуть дома, как цифры лото, то потом и сами мэры города не смогут отобрать свое бывшее имущество. Но есть Чикаго, и этот Чикаго отличен от всех дру- гих городов — отличен не домами, не людьми, а своей особой по-чикагски направленной энергией. В Нью-Йорке многое для декорации, для виду. Белый путь — для виду, Кони-Айланд — для виду, даже пятидесятисемиэтажный Вульворт-Бильдинг —для втирания провинциалам и иностранцам очков. Чикаго живет без хвастовства. Показная небоскребная часть узка, притиснута к бе- регу громадой фабричного Чикаго. Чикаго не стыдится своих фабрик, не отступает с ними на окраины. Без хлеба не проживешь, и Мак- Кормик выставляет свои заводы сельскохозяйственных машин центральней, даже более гордо, чем какой-нибудь Париж — какой-нибудь Нотр-Дам. Без мяса не проживешь, и нечего кокетничать веге- тарианством — поэтому в самом центре кровавое сердце — бойни. Чикагские бойни — одно из гнуснейших зрелищ моей жизни. Прямо фордом вы въезжаете на длиннейший деревянный мост. Этот мост перекинут через тысячи заго- нов для быков, телят, баранов и для всей бесчисленности мировых свиней. Визг, мычание, блеяние — неповтори- мое до конца света, пока людей и скотину не прищемят сдвигающимися скалами,— стоит над этим местом. Сквозь сжатые ноздри лезет кислый смрад бычьей мочи и дерма скотов десятка фасонов и миллионного количества. Воображаемый или настоящий запах целого раз- ливного моря крови занимается вашим головокруже- нием. Разных сортов и калибров мухи с луж и жидкой грязи перепархивают то на коровьи, то на ваши глаза. Длинные деревянные коридоры уводят упирающийся скот. Если бараны не идут сами, их ведет выдрессирован- ный козел. Коридоры кончаются там, где начинаются ножи сви- нобоев и быкобойцев. Живых визжащих свиней машина подымает крючком, зацепив их за живую ножку, перекидывает их на не- прерывную цепь,— они вверх ногами проползают мимо ирландца или негра, втыкающего нож в свинячье горло. По нескольку тысяч свиней в день режет каждый — хвастался боенский провожатый. Здесь визг и хрип, а в другом конце фабрики уже пломбы кладут на окорока, молниями вспыхивают на солнце градом выбрасываемые консервные жестянки, дальше грузятся холодильники — и курьерскими поез- дами и пароходами едет ветчина в колбасные и рес- тораны всего мира. Минут пятнадцать едем мы по мосту только одной компании. А со всех сторон десятки компаний орут вывесками. Вильсон! Стар! Свифт! Гамонд! Армор! Впрочем, все эти компании, вопреки закону, одно объединение, один трест. В этом тресте главный — Армор — судите по его охвату о мощи всего предприятия. У Армора свыше 100 000 рабочих; одних конторщи- ков имеет Армор 10—15 тысяч. 400 миллионов долларов — общая ценность арморов- ских богатств. 80 000 акционеров разобрали акции, дрожат над целостью арморовского предприятия и сни- мают пылинки с владельцев. Половина акционеров — рабочие (половина, конечно, по числу акционеров, а не акций), рабочим дают акции в рассрочку — один доллар в неделю. За эти акции приобретается временно смирение отсталых боенских рабочих. Армор горд. Шестьдесят процентов американской мясной продук- ции и десять процентов мировой дает один Армор. Консервы Армора ест мир. Любой может наживать катар. И во время мировой войны на передовых позициях были консервы с подновленной этикеткой. В погоне за новыми барышами Армор сбагривал четырехлетние яйца и консервированное мясо призывного возраста — в 20 лет! Наивные люди, желая посмотреть столицу Соединен- ных Штатов, едут в Вашингтон. Люди искушенные едут на крохотную уличку Нью-Йорка — Волстрит, улицу банков, улицу — фактически правящую страной. Это верней и дешевле вашингтонской поездки. Здесь, а не при Кулидже должны держать своих послов ино- странные державы. Под Волстрит тоннель-собвей, а если набить его динамитом и пустить на воздух к чертям свинячим всю эту уличку! Взлетят в воздух книги записей вкладов, названия и серии бесчисленных акций да столбцы иностранных долгов. Волстрит — первая столица, столица американских долларов. Чикаго — вторая столица, столица промыш- ленности. Поэтому не так неверно поставить Чикаго вместо Вашингтона. Свинобой Вильсон не меньше влияет на жизнь Америки, чем влиял его однофамилец Вудро. Бойни не проходят бесследно. Поработав на них, или станешь вегетарианцем или будешь спокойно убивать людей, когда надоест развлекаться кинематографом. Не- даром Чикаго — место сенсационных убийств, место легендарных бандитов. Недаром в этом воздухе из каждых четырех детей — один умирает до года. Понятно, что грандиозность армии трудящихся, мрак чикагской рабочей жизни именно здесь вызывают тру- дящихся на самый больший в Америке отпор. Здесь главные силы рабочей партии Америки. Здесь центральный комитет. Здесь центральная газета — «Daily Worker». Сюда обращается партия с призывами, когда надо из скудного заработка создать тысячи долларов. Голосом чикагцев орет партия, когда нужно напом- нить министру иностранных дел мистеру Келлогу, что он напрасно пускает в Соединенные Штаты только служителей долларов, что Америка не келлоговский дом, что рано или поздно — а придется пустить и ком- муниста Саклатвала и других посланцев рабочего класса мира. Не сегодня и не вчера вступили рабочие-чикагцы на революционный путь. Так же, как в Париже приезжие коммунисты идут к обстрелянной стене коммунаров,— так в Чикаго идут к могильной плите первых повешенных революционеров. 1 мая 1886 г. рабочие Чикаго объявили всеобщую забастовку. 3 мая у завода Мак-Кормик была демонстра- ция, во время которой полиция спровоцировала выстре- лы. Выстрелы эти явились оправданием полицейской с трельбы и дали повод выловить зачинщиков. Пять товарищей: Август Спайес, Адольф Фишер, Альберт Парсонс, Луи Линг и Жорж Энгель — были повешены. Сейчас на камне их братской могилы слова речи одного из обвиняемых: «Придет день, когда наше молчание будет иметь больше силы, чем наши голоса, которые вы сейчас заглу- шаете». Чикаго не бьет в нос шиком техники — но даже внешность города, даже его наружная жизнь показывает, что он больше других городов живет производством, живет машиной. Здесь на каждом шагу перед радиатором вздымается подъемный мост, пропуская пароходы и баржи к Мичи- гану. Здесь, проезжая по висящему над железнодорож- ными линиями мосту, вы будете в любой час утра обво- локнуты дымом и паром сотен бегущих паровозов. Здесь на каждом повороте автомобильного колеса мелькают бензинные киоски королей нефти — Стандарт Ойл и Синклер. Здесь всю ночь мигают предупреждающие автофо- нари перекрестков и горят подземные лампы, деля тро- туары во избежание столкновений. Здесь специальные конные полицейские записывают номера автомобилей, простоявших перед домом более получаса. Если разре- шать останавливаться на улицах всегда и всем, автомо- били б стояли и в десять рядов и в десять ярусов. Вот почему и весь в садах Чикаго должен быть изо- бражаем на одном винте и сплошь электро-динамо-ме- ханическим. Это не в защиту собственной поэмы, это - в утверждение права и необходимости поэту организо- вывать и переделывать видимый материал, а не полиро- вать видимое. Путеводитель описал Чикаго верно и непохоже. Сандбург описал и неверно и непохоже. Я описал неверно, но похоже. Критики писали, что мое Чикаго могло быть напи- сано только человеком, никогда не видавшим этого го- рода. Говорили: если я увижу Чикаго, я изменю описание. Теперь я Чикаго видел. Я проверил поэму на чикаг- цах — она не вызывала у них скептических улыбок — наоборот, как будто показывала другую чикагскую сто- рону. Детройт — второй и последний американский город, на котором остановлюсь. К сожалению, мне не при- шлось видеть деревенских хлебных мест. Американские дороги страшно дороги. Пульман до Чикаго 50 долла- ров (100 рублей). Я мог ездить только туда, где большие русские и, конечно, рабочие колонии. Мои лекции устраивали «Новый мир» и «Фрайгайт» — русская и еврейская газеты рабочей партии Америки. В Детройте 20 тысяч русских. В Детройте 80 тысяч евреев. В большинстве это бывшие нищие — россияне, поми- ощие о ней всякой дрянью, приехавшие лет 20 тому назад и поэтому дружелюбно, во всяком случае внима- тельно, относящиеся к Советскому Союзу. Исключение— группа врангельцев, вывезенных из Константинополя | седыми и лысыми вождями союза христианской моло- дежи, но и эта публика скоро обомнется. Доллар лучше всякой агитации разлагает белую эмиграцию. Пресло- вутая Кирилица, которую американцы называли «прин- цесс Сирил», явившаяся в Америку за вашингтонским признанием, быстро сдала — нашла себе бойкого пред- принимателя-менаджера и стала раздавать в целование свою ручку от 10 до 15 долларов в ньюйоркском Мондей- морнинг — опера-клуб. Даже «принц» Борис пустился в Нью-Йорке во все тяжкие. Обрывая лавры Родченко, он стал заниматься настоя- щим фотомонтажем, писал статьи из бывшей придвор- ной жизни, точно перечислял, когда и с кем пьянство- вали цари, иллюстрируя фельетоны царями с примонта- женными им на колени балеринами, вспоминал, когда и с каким царем играл в карты, кстати и примонтиро- вав бывших царей к пейзажам всехсветных казино. От этой борисовской литературы приуныли самые матерые белогвардейцы. Как, мол, с такими персонами вести аги- тацию за воцарение белогвардейщины? Даже белые га- зеты писали с грустью — такие выступления совсем засморкали идеи монархизма. Вновь привезенные, еще неученые белогвардейцы тычутся по предприятиям, многих усыновил благосклонный ко всякой белизне Форд. Фордовские рабочие показывают таких русским но- вичкам: смотрите, здесь ваш царь работает. Царь ра- ботает мало — есть у Форда какой-то бессловесный приказ о моментальном приеме и незатруднении работой нанявшихся русских белых. В Детройте много огромных мировых предприятий, например Парк Девис — медикаменты. Но слава Дет- ройта — автомобили. Не знаю, на сколько человек здесь приходится один автомобиль (кажется, на четыре), но я знаю, что на улицах их много больше, чем людей. Люди заходят в магазины, конторы, в кафе и столо- вые — автомобили ждут их у дверей. Стоят сплошными рядами по обеим сторонам улицы. Митингами сгруди- лись на особых озаборенных площадях, где машину позволяют ставить за 25—35 центов. Вечером желающему поставить автомобиль надо съехать с главной улицы в боковую, да и там поездить минут десять, а поставив в обнесенный загон, ждать потом, пока ее будут выволакивать из-за тысяч других машин. А так как автомобиль больше человека, а человек, который выйдет, тоже садится в автомобиль,— то не- рушимое впечатление: машин больше людей. Здесь фабрики: Пакард. Кадиляк, бр. Дейч, вторая в мире — 1500 машин в день. Но над всем этим царит слово — Форд. Форд укрепился здесь, и 7000 новых фордиков выбе- гают каждый день из ворот его безостановочно рабо- тающей ночью и днем фабрики. На одном конце Детройта — Гайланд-парк, с корпу- сами на 45 тысяч рабочих, на другом — Риверруж, с 60 тысячами. Да и еще в Дирборне, за 17 миль от Детройта — авиасборочный завод. На фордовский завод я шел в большом волнении. Его книга, изданная в Ленинграде в 1923 году, уже имеет пометку — 45-я тысяча; фордизм — популярней- шее слово организаторов труда; о предприятии Форда говорят чуть ли не как о вещи, которую без всяких пере- мен можно перенести в социализм. Профессор Лавров в предисловии к 5-му изданию фордовской книги пишет: «Появилась книга Форда... непревзойденная модель автомобиля... последователи Форда жалки, причина последнего кроется в талант- ливости изобретенной Фордом системы, которая, как всякая совершенная система, только и гарантирует лучшую организацию...» и т. д. и т. д. Сам Форд говорит: цель его теории — создать из мира источник радости (социалист!); если мы не на- учимся лучше пользоваться машинами, у нас не станет времени для того, чтобы наслаждаться деревьями и птицами, цветами и лугами. «Деньги полезны лишь постольку, поскольку они способствуют жизненной сво- боде (капиталиста?)». «Если служишь ради самого служе- ния, ради удовлетворения, которое дается сознанием правоты дела, то деньги сами собой появляются в избытке» (не замечал!). «Шеф (Форд) компаньон своего рабочего, а рабочий товарищ своего шефа». «Мы не хотим тяжелого труда, истощающего людей. Каждый рабочий Форда должен и может обдумывать улучшение дела — и тогда он кандидат в Форды», и т. д. и т. д. Я нарочно не останавливаюсь на ценных и интерес- ных мыслях книги — о них раструблено достаточно, и не для них книга писана. На завод водят группами, человек по 50. Направле- ние одно, раз навсегда. Впереди фордовец. Идут гуськом, не останавливаясь. Чтобы получить разрешение, заполняешь анкету в комнате, в которой стоит испещренный надписями юби- лейный десятимиллионный Форд. Карманы вам наби- вают фордовскими рекламами, грудами лежащими по столам. У анкетщиков и провожающих вид как у соста- рившихся, вышедших на пенсию зазывал распродажных магазинов. Пошли. Чистота вылизанная. Никто не остановится ни на секунду. Люди в шляпах ходят, посматривая, и делают постоянные отметки в каких-то листках. Оче- видно, учет рабочих движений. Ни голосов, ни отдель- ных погромыхиваний. Только общий серьезный гул. Лица зеленоватые, с черными губами, как на кино- съемках. Это от длинных ламп дневного света. За ин- струментальной, за штамповальной и литейной начи- нается знаменитая фордовская цепь. Работа движется перед рабочим. Садятся голые шасси, как будто автомо- били еще без штанов. Кладут надколесные крылья, автомобиль движется с вами вместе к моторщикам, краны сажают кузов, подкатываются колеса, бубликами из-под потолка беспрерывно скатываются шины, рабочие с-под цепи снизу что-то подбивают молотком. На малень- ких низеньких вагонеточках липнут рабочие к бокам. Пройдя через тысячи рук, автомобиль приобретает облик на одном из последних этапов, в авто садится шофер, машина съезжает с цепи и сама выкатывается во двор. Процесс, уже знакомый по кино,— но выходишь все- таки обалделый. Еще через какие-то побочные отделы (Форд все части своей машины от нитки до стекла делает сам), с тюками шерсти, с летающими над головой на цепях подъемных кранов тысячами пудов коленчатых валов, мимо самой мощной в мире фордовской электростанции, выходим на Woodword — улица. Мой сотоварищ по осмотру — старый фордовский рабочий, бросивший работу через два года из-за тубер- кулеза, видел завод целиком тоже в первый раз. Гово- рит со злостью: «Это они парадную показывают, вот я бы вас повел в кузницы на Ривер, где половина работает в огне, а другая в грязи и воде». Вечером мне говорили фордовцы—рабкоры комму- нистической чикагской газеты «Дейли Воркер»: — Плохо. Очень плохо. Плевательниц нет. Форд не ставит, говорит: «Мне не надо, чтоб вы плевались,— мне надо, чтобы было чисто, а если плеваться надо вам - покупайте плевательницы сами». ...Техника — это ему техника, а не нам. ...Очки дает с толстым стеклом, чтоб не выбило глаз — стекло дорогое. Человеколюбивый. Это он по- тому, что при тонком стекле глаз выбивает и за него надо платить, а на толстом только царапины остаются, глаз от них портится все равно года через два, но платить не приходится. ...На еду 15 минут. Ешь у станка, всухомятку. Ему бы кодекс законов о труде с обязательной отдельной сто- ловой. ...Расчет — без всяких выходных. ...А членам союза и вовсе работы не дают. Библио- теки нет. Только кино, и то в нем показывают картины только про то, как быстрее работать. ...Думаете, у нас несчастных случаев нет? Есть. Только про них никогда не пишут, а раненых и убитых вывозят на обычной фордовской машине, а не на красно- крестной. ...Система его прикидывается часовой (8-часовой рабочий день), на самом деле — чистая сделыщина. ...А как с Фордом бороться? ...Сыщики, провокаторы и клановцы, всюду 8О % иностранцев. ...Как вести агитацию на 54 языках? В четыре часа я смотрел у фордовских ворот выхо- дящую смену,— люди валились в трамваи и тут же за- сыпали, обессилев. В Детройте наибольшее количество разводов. Фор- довская система делает рабочих импотентами. О Т Ъ Е З Д Пристань компании «Трансатлантик» на конце 14-й улицы. Чемоданы положили на непрерывно поднимающуюся ленту с планками, чтобы вещи не скатывались. Вещи побежали на второй этаж. К пристани приставлен маленький пароходи к «Ро- шамбо», ставший еще меньше от соседства огромной, как двухэтажный манеж, пристани. Лестница со второго этажа презрительно спусгкалась вниз. Просмотрев, отбирают выпускные свидетельства — свидетельство о том, что налоги Америки с заработав- ших в ней внесены и что в страну этот человек въехал правильно, с разрешения начальства. Посмотрели билет — и я на французской террито- рии, обратно под вывеску Фрэнчлайн и под рекламу Бисквит-компани-нейшенал — нельзя. Рассматриваю в последний раз пассажиров. В пос- ледний, потому что осень — время бурь, и люди будут лежать влежку все 8 дней. При приезде в Гавр я узнал, что на вышедшегм одно- временно с нами с соседней пристани «Конард Лайн» пароходе шесть человек проломили себе насквозь носы, упав на умывальник во время качки, перекатывающей волны через все палубы. Пароход плохонький — особый тип: только первый и третий класс. Второго нет. Вернее, есть один второй. Едут или бедные или экономные, да еще несколько аме- риканских молодых людей, не экономных, не бедных, а посылаемых родителями учиться искусствам в Па- риже. Отплывал машущий платками, поражающий при въезде Нью-Йорк. Повернулся этажами сорока, сквозной окнами Метро- политен-бильдинг. Накиданными кубами разворачива- лось новое здание телефонной станции, отошло и на расстоянии стало видно сразу все гнездо небоскребов: этажей на 45 Бененсон-бильдинг, два таких же корсетных ящика, неизвестных мне по имени, улицы, ряды элевей- теров, норы подземок закончились с пристанью Соутон- фери. Потом здания слились зубчатой обрывной скалой, над которой трубой вставал 57-этажный Вульворт. Замахнулась кулаком с факелом американская баба- свобода, прикрывшая задом тюрьму Острова Слез. Мы в открытом обратном океане. Сутки не было ни качки, ни вина. Американские территориальные воды, еще текущие под сухим законом. Через сутки появилось и то и другое. Люди полегли. Осталось на палубе и в столовых человек 20, вклю- чая капитанов. Шестеро из них — американские молодые люди: но- веллист, два художника, поэт, музыкант и девушка про- вожавшая, влезшая на пароход и любви ради уехавшая аж без французской визы. Деятели искусства, осмыслив отсутствие родителей и прогибишена, начали пить. Часов в пять брались за коктейли, за обедом уничто- жали все столовое вино, после обеда заказывали шам- панское, за десять минут до закрытия набирали бу- тылок под каждый палец; выпив все, слонялись по качающимся коридорам в поисках за спящим официан- том. Кончили пить за день до приплытия, во-первых, по- тому, что озверевший от вечного шума комиссар клят- венно обещал двух художниюв предать в руки француз- ской полиции, не спуская на берег, а во-вторых, все шам- панские запасы были уже зыпиты. Может быть этим объяснялась и комиссарская грозность. Кроме этой компании, слонялся лысый старый кана- дец, все время надоедавший мне любовью к русским, сочувственно называя и справляясь у меня о знаком- стве с бывшими живыми и мертвыми князьями, когда- нибудь попадавшими на страницы газет. Путались между дребезжащими столиками два дип- ломата: помощник парагвайского консула в Лондоне и чилийский представитель в Лигу Наций. Парагваец пил охотно, но никогда не заказывал сам, а всегда в порядке изучения нравов и наблюдения за молодыми американ- цами. Чилиец пользовался каждой минутой просветле- ния погоды и вылаза женщин на палубу, чтобы проявить свой темперамент или хотя бы сняться вместе на фоне си- рены или трубы. И, наконец, испанец-купец, который не знал ни слова по-английски, а по-французски только: — регардэ - даже, кажется, «мерси» не знал. Но испанец так умело обращался с этим словом, что, прибавив жесты и улыбки, он целыми днями перебегал от компании к компании в форменном разговорном ажиотаже. Опять выходила газета, опять играли на скоростях, опять отпраздновали томболу. На обратном безлюдии я старался оформить основ- ные американские впечатлеия. Первое. Футуризм голой техники, поверхностного импрессионизма дымов да проводов, имевший большую задачу революционизирования застывшей, заплывшей деревней психики — этот певобытный футуризм окон- чательно утвержден Америкой. Звать и вещать тут не приходится. Перевози в Но- вороссийск фордзоны, как это делает Амторг. Перед работниками искуства встает задача Лефа: не воспевание техники, а обуздние ее во имя интересов че- ловечества. Не эстетическое любование железными пожар- ными лестницами небоскребов, а простая организация жилья. Что автомобиль?.. Автомобилей много, пора поду- мать, чтобы они не воняли на улицах. Не небоскреб — в котором жить нельзя, а живут. С-под колес проносящихся элевейтеров плюет пыль, и кажется — поезда переезжают ваши уши. Не грохот воспевать, а ставить глушители — нам, поэтам, надо разговаривать в вагоне. Безмоторный полет, беспроволочный телеграф, ра- дио, бусы, вытесняющие рельсовые трамваи, собвеи, унесшие под землю всякую видимость. Может быть, завтрашняя техника, умильонивая силы человека, пойдет по пути уничтожения строек, грохота и прочей технической внешности. Второе. Разделение труда уничтожает человече- скую квалификацию. Капиталист, отделив и выделив материально дорогой ему процент рабочих (специалисты, желтые заправилы союзов и т. д.), с остальной рабочей массой обращается как с неисчерпаемым товаром. Хотим — продадим, хотим — купим. Не согласи- тесь работать — выждем, забастуете — возьмем дру- гих. Покорных и способных облагодетельствуем, непо- корным — палки казенной полиции, маузеры и кольты детективов частных контор. Умное раздвоение рабочего класса на обыкновенных и привилегированных, невежество трудом высосанных рабочих, в которых после хорошо сорганизованного рабочего дня не остается силы, нужной даже для мысли; сравнительное благополучие рабочего, выколачиваю- щего прожиточный минимум; несбыточная надежда на богатство в будущем, смакуемая усердными описаниями вышедших из чистильщиков миллиардеров; настоящие военные крепости на углах многих улиц — и грозное слово «депортация» далеко отдаляют какие бы то ни было веские надежды на революционные взрывы в Аме- рике. Разве что откажется от каких-нибудь оплат долгов революционная Европа. Или на одной вытянутой через Тихий океан лапе японцы начнут подстригать когти. Поэтому усвоение американской техники и усилия для второго открытия Америки — для СССР — задача каж- дого проезжающего Америками. Третье. Возможно, фантастика. Америка жиреет. Люди с двумя миллиончиками долларов считаются не- богатыми начинающими юношами. Деньги взаймы даются всем — даже римскому папе, покупающему дворец напротив, дабы любопытные не заглядывали в его папские окна. Эти деньги берутся отовсюду, даже из тощего ко- шелька американских рабочих. Банки ведут бешеную агитацию за рабочие вклады. Эти вклады создают постепенно убеждение, что надо заботиться о процентах, а не о работе. Америка станет только финансовой ростовщичесвй страной. Бывшие рабочие, имеющие еще неоплаченный рас- срочный автомобиль и микроскопический домик, по- литый потом до того, что неудивительно, что он вырос и на второй этаж, — этим бывшим может казаться, что их задача — следить, как бы не пропали их папские деньги. Может статься, что Соединенные Штаты сообща ста- нут последними вооруженными защитниками безнадеж- ного буржуазного дела,— тогда история сможет напи- сать хороший, типа Уэльса, роман «Борьба двух све- тов». Цель моих очерков — заставить в предчувствии да- лекой борьбы изучать слабые и сильные стороны Аме- рики. «Рошамбо» вошел в Гавр. Безграмотные домики, ко- торые только по пальцам желают считать этажи, на час расстояния гавань, а когда мы уже прикручивались, бе- рег усеялся оборванными калеками, мальчишками. С парохода кидали ненужные центы (считается— «счастье»), а мальчишки, давя друг друга, дорывая изод- ранные рубахи зубами и пальцами, впивались в медяки. Американцы жирно посмеивались с палубы и щел- кали моментальными. Эти нищие встают передо мной символом грядущей Европы, если она не бросит пресмыкаться перед аме- риканской и всякой другой деньгой. Мы ехали к Парижу, пробивая тоннелями бесконеч- ные горы, легшие поперек. По сравнению с Америкой жалкие лачуги. Каждый вершок земли взят вековой борьбой, веками истощаем и с аптекарской мелочностью использован под фиалки или салат. Но даже это презираемое за домик, за зе- мельку, за свое, даже это вехами обдуманное цепляние казалось мне теперь невероятной культурой в сравнении с бивуачным строем, рваческим характером американ- ской жизни. Зато до самого Руана на бесконечных каштанных проселочных дорогах, на самом густом клочке Франции мы встретили всего один автомобиль. [1925—1926]